Главная » Гости на пороге » С. Охлябинин

С. Охлябинин

«...В молодости дедушка служил в военной службе, где и как – не помню, знаю, что он командовал частью, но полком ли, дивизией или корпусом – осталось для меня покрытым мраком неизвестности, так как будучи ребенком и даже позднее, в ранней молодости, слушая рассказы старших о любимом дедушке, я не придавала никакого значения таким подробностям. Впоследствии дедушка был генерал-губернатором в Оренбурге. Однажды был у него по какому-то случаю парадный бал; конечно, много на том балу было званых и избранных; но видно, что и незваным было нетрудно проникнуть туда, при желании и уменье, потому что никого не поразило появление в генерал-губернаторских залах незнакомой обществу дамы, уже немолодой и, вдобавок, некрасивой, в черном платье с георгиевским крестом на груди. Смело пробираясь между рядами приглашенных, незнакомка прямо подошла к дедушке и протянула ему руку: «Позвольте мне еще раз пожать вашу руку, генерал», – сказала она; на что любезный хозяин, хотя и недоумевая, ответил вежливо, пожимая маленькую ручку: «Извините, не имею чести знать...»

«Я, Дурова, бывший поручик Александров, имевший честь служить под начальством вашего превосходительства», – отвечала дама. Нечего и говорить о восторге деда моего и о последовавших взаимных излияниях.

Потомки Александрова – Дуровой, нынешние (конца XIX в.) братья Дуровы, избрали иной путь к славе, презрев лавры, которые пожинала их бабка: один дрессирует крыс, а другой свиней, и оба пользуются громкой известностью. То было время, а теперь другое...» (Мельникова А. Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«В ту отдаленную, блаженную пору, когда люди жили для того, чтобы хорошенько поесть – обеденный час был эпохой дня, обед чем-то вроде священнодействия, жертвоприношения мамоне. Заказывали обед обыкновенно накануне, серьезно обдумывая и обсуждая, что к чему и с чем что; не было тогда денежного вопроса, встававшего наподобие призрака среди жрецов этого культа: всего было в кладовых вдоволь, все было свое, непокупное, а если и покупалось – что же, это было не важно, лишь бы обед вышел на славу и по вкусу гостям, лишь бы не пересолено, не засушено было, а так, чтобы и жирно, и сочно, и смочно! К обеду готовились как к некоему обряду, приступали к нему чинно и благоговейно, как к таинству, и добросовестно занимались истреблением всего так заботливо изготовленного, не опасаясь за тяжелые последствия, вроде нынешних катаров. Сидят за длинным столом хозяин и его гости, завсегдатаи и домочадцы, аки сенаторы какие-нибудь, и, справившись, солидно ожидают торжественного появления второго. И вот оно является, словно шествуя на огромном блюде, выдвигаемое вперед осторожными и привычными руками седовласого слуги, который как бы следует за ним, гордо неся драгоценную ношу и громогласно объявляя в виде доклада: индейка, откормленная орехами! Эта желанная гостья, рекомендуемая дорогим гостям хлебосольным хозяином, встречена чуть не рукоплесканиями. За ней, в таком же порядке, двигается, возвещаемая так же громогласно: индейка, откормленная каштанами! Неизвестно, что главнейшим образом радовало деда: самому ли угоститься лакомым блюдом или гостя подчивать?

Вспоминают и до сих пор о том, как дед мой не мог простить гостю, который мало ел у него за столом или, сохрани Бог, вовсе не ел, почему бы то ни было: он настолько серьезно серчал за это, что на другой раз уже не приглашал к себе такого гостя!» (Мельникова А. Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«Глубокоуважающая и богобоязненная, она никого, даже детей своих, не заставляла подчиняться слепо всем уставам нашей религии и делать по обязанности то, что она делала с любовью; и эта деликатность матери чрезвычайно действовала на меня. Так, например... она глубоко верила, что постить, т. е. питаться кушаньями на постном масле, необходимо «для души», и она постила, не огорчаясь шутками отца над постниками и постами и не внимая его убеждениям не есть постной пищи, вредной здоровью. В душе я всегда соглашалась с отцом, что не в той или другой пище заключается спасение души, и что Богу совершенно безразлично, едим мы кушанья, приготовленные на скоромном масле или на ореховом. «А по мне – в умеренности пост; а ведь постный стол прелесть какой, и объедаемся мы всеми деликатесами постом больше, чем в мясоед. Стерляжья уха, пироги с визигой, соусы рыбные с грибами, помилуйте! Да какой же это пост!» – говаривал отец совершенно справедливо, но мне нравилось постить с матерью, которая в душе радовалась этой добровольной уступке ее религиозным взглядам» (Мельникова А. Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«Уже наступил вечер Страстной субботы; по всему дому бегают, суетятся, готовясь к великому празднику. У дверей кладовой стоит опять кучка людей, все больше помощники и помощницы старших чинов; да и те вскоре разбегаются, и кладовая закрыта. Кухня особенно ярко освещена.

Вот раздался первый, торжественный, призывный удар колокола, все встрепенулись, засуетились и разошлись по комнатам одеваться. Во время этих сборов, в большой зале наверху раздвинули во всю длину парадный обеденный стол и дворецкий Иван с ассистентами приступил с подобающей важностью к размещению различных яств в надлежащем законном порядке.

Между печеным, вареным и жареным всякого рода красовались горшки, кадки с оранжерейными цветами и растениями, зеленые бутылки и кресты, с которыми было поступлено таким образом: за несколько дней до праздника обшивают войлоком несколько обыкновенных бутылок и деревянных крестов, войлок обмазывают семенами кресса, размоченными в воде пополам с землею, по прошествии недели войлок покрывается густой яркой зеленью.

На блюде лежит масляный барашек, т. е. искусно сделанный Фомою барашек из светлого масла, с курчавой шерстью и золотыми рожками, тут холодный поросенок с хреном в зубах, сухой барашек, распростертый на блюде безо всяких украшений; сахарные корзины с крашеными яйцами; окорока, разукрашенные вырезной бумагой; куличи, пасхи, папошники и огромный крендель с торчащими в нем миндалинами. Но этим крупным, белым миндалинам ни разу не пришлось дождаться следующего, радостного утра: пока старшие заняты сборами к заутрени, Саша Обоянец (один из маленьких гостей, прозвище по имени города Обояни) выколупывает и съедает миндалины. Слух об этом каким-то путем непременно достигает Ксении Захаровны (его тетушки), которая, полуодетая, озабоченная, прибегает за Сашей и сажает его на нитку [Сажать на нитку – то есть привязывать провинившегося ребенка к ножке стола, стула или кровати.], но не за жадность или ослушание, а за то, что «негодник» оскоромился в такой день» (Мельникова А Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«После обедни приезжали к нам гости: предводитель, исправник и еще кто-нибудь из городских... Соседей у нас было мало; главные и ближайшие муж и жена Карамзины (сын историографа, женатый на баронессе Дука), с двумя взрослыми племянницами, княжнами Багратион, посещавшие нас охотнее в будни, запросто, чем в такие праздники, как храмовой. Это были, разумеется, люди светские, высокообразованные, приятные и нисколько не стеснительные.

Александра Ильинична Карамзина, бывшая фрейлина двора Ее Величества, была (во времена моего детства) женщина средних лет, не красавица, но чрезвычайно привлекательной наружности. Нечего и говорить, что все в ней было изящно и аристократично. Большую часть жизни своей после замужества она болела сильнейшими головными болями, от которых не могли вылечить ее ни купанья во всех морях Европы, ни воды всевозможных курортов целого света, которые она ежегодно посещала.

Владимир Николаевич Карамзин, чистокровный аристократ и джентльмен, был чрезвычайно красив и, когда хотел, обаятельно мил. Он не имел ничего общего с отцом своим, но сам по себе представлял оригинальный тип великосветского самодура или пресыщенного барина, blase. На обычный вопрос отца моего: что делается на белом свете? – он неизменно отвечал: «Для меня весь свет черный». Но это было отчасти напускное, и Владимир Николаевич просто-напросто скучал от полнейшего безделья и слишком пресытился всем, а нового не умел придумать.

В сущности, он легко и всем увлекался. Приезжая на лето в свое имение Ивня, в 4-х верстах от нас, Владимир Николаевич непременно привозил с собою новую причуду или новое увлечение. Так, например, одно лето он увлекался фотографией, усердно занимаясь ею, и переснял собственноручно не только всех своих деревенских баб и девок, более или менее смазливых, но и многих соседних сел.

На следующее лето он пристрастился к музыке и привез даже из Петербурга учителя, у которого пресерьезно брал уроки, терпеливо просиживая у рояля по два, по три часа.

На третий год он перенес свое увлечение на скотный двор, где появились новые быки и коровы, выписанные прямо из Швейцарии и Тироля, в сопровождении двух местных пастухов, швейцарца и тирольца. Для этих иностранных гостей устраивались на Ивне чуть ли не овации; коровы и быки были выхолены как комнатные собачонки, стойла их походили скорее на кабинеты, даже полы были паркетные. Но к концу лета все это оказывалось непригодным: скоты оставались скотами и в роскошной обстановке, а швейцарец с тирольцем, которых никто кроме барина не понимал и которые оставались чужды друг другу на чужбине, начинали тосковать по родине и вскоре отправлялись туда обратно скучающим барином, который уезжал в Питер» (Мельникова А. Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«...Кроме вечеров по субботам, бывали у нас еженедельно званые обеды, на которых, разумеется, главную роль играл дядя – губернатор, приглашались все важнейшие лица и главные чиновники; в генералах, как военных, так и штатских, не было недостатка, и повар Фома относился уже без насмешки к пирам теперешних господ и находил, что для подобных гостей стоит и ему призадуматься над составлением меню для обеда. Из деревни выписывались целые транспорты провизии: разная зелень, спаржа, артишоки и свежие букеты свежих оранжерейных цветов для уборки обеденного стола.

Чего только не изобретал Фома для украшения! Из моркови, хрена, бураков, брюквы и др. он мастерски вырезывал разные цветы, из которых составлял букеты для украшения некоторых блюд, которые иногда были так удачны, что некоторым из обедневших светил непременно хотелось увезти с собой «на память букетик».

Фома осторожно выглядывал из дверей буфета, упиваясь похвалами, расточаемыми его искусству и уже без горечи вспоминая об ужине персидского посланника» (Мельникова А. Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«...Однако ж муж и брат все-таки уговорили нас выпить брудершафт, считая это средство несомненным для сближения; но и брудершафт не заставил нас «заменить пустое вы сердечным ты». Так прошло время отпуска Александра [Александр Мельников - брат мужа мемуаристки, сапер, севастопольский герой, известный под именем «обер-крота», данного ему великими князьями Михаилом и Николаем Николаевичами за девятимесячное пребывание иод землей во время саперных работ в Севастопольскую кампанию.], который уже назначил день своего отъезда. В этот же день мы все вместе с ним были приглашены за несколько верст на имянины к одному знакомому помещику, оттуда после бала должен был уехать Александр. Кто не знаком с деревенскими имянинами, особенно в Малороссии, в доброе, старое время?

Приезд гостей начинается с кануна великого дня; для каждого приготовлена комната, куда по прибытии и отводят его вместе с ручным его багажом. Но есть и такие, которые по близости расстояния приезжают в полном параде, без надобности переодевания. Барыни и барышни, дальние и ближние, одинаково нуждаются если не в переодевании с головы до ног, то в изрядной поправке перед пирогом, т. е. приблизительно около полудня. Приходит батюшка, совершается молебствие с многолетием; имянинник или имянинница умиленно прикладываются ко кресту и растроганно принимают поздравления и пожелания родных и знакомых.

Это момент, когда все, принарядившись, освежившись или, по крайней мере, прибавив еще что-нибудь к туалету, выходят из своих комнат и группируются около виновников торжества, и, поликовав с ними сколько потребно, расходятся по дому и группируются между собой, влекомые симпатиями или вкусами.

За обедом опять собираются все вкупе, а после – опять расходятся: иные – в картишки сразиться, кто трубочку покурить, кто полюбезничать или поболтать, а кто и соснуть.

Вечером – бал. На вылощенном до невероятия полу появляются разнообразнейшие туалеты и невиданные прически; выделываются замысловатейшие па или просто скачки и прыжки вовсю. Весело невообразимо.

Затем ужин, плотный, изобильный, ужасающий, с надлежащей выпивкой и с бесконечными тостами, и снова пляс и скачь, с вывертами, с заковычками, кто во что горазд. Так было и теперь. В 6 часов утра перестали плясать и даже двигаться, все смолкли, повесили головы, приуныли, изнемогли, а некоторые дремали. Солнце осветило далеко не интересные физиономии, на некоторых дамских личиках пот, струясь, оставил следы, легшие темными полосами по яркому румянцу щек...

Все смялось, сжалось, поблекло. Я устала не менее других и в ожидании экипажа и сигнала к отъезду сидела в огромном зале, откинув голову назад, прислонясь к стене и закрыв глаза в полудремоте. Вдруг меня вызвали из забытья два неожиданные и звонкие поцелуя в обе щеки, заставившие меня вскочить на ноги. Предо мною стоял сконфуженный Александр, он уезжал и не хотел расстаться со мною, не выразивши мне каким бы то ни было образом хотя перед отъездом своих родственных чувств (он так и объяснил это братьям), чтобы на оставить во мне впечатления его кажущегося равнодушия.

С этой целью он, уже готовый к отъезду, подошел ко мне, забыв свою робость и не стесняясь обществом, облобызал на всю залу и прибавил смело: прощай, Саша! (На основании брудершафта.) Затем бросился вон из комнаты. С тех пор мы уже не встречались более» (Мельникова А. Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

«Очень жаль, что не могу припомнить, по какому обстоятельству случилось бригадному генералу давать большой обед; заготовление к нему было сделано огромное: стук поваренных ножей на генеральской кухне был слышен еще близ городской заставы. Весь рынок был забран совершенно для обеда, так что судья с своею диаконицею должен был есть одни только лепешки из гречневой муки да крахмальный кисель. Небольшой дворик генеральской квартиры был весь уставлен дрожками и колясками. Общество состояло из мужчин: офицеров и некоторых окружных помещиков. Из помещиков более всех был замечателен Пифагор Пифагорович Чертокуцкий, один из главных аристократов Б... уезда, более всех шумевший на выборах и приезжавший туда в щегольском экипаже. Он служил прежде в одном из кавалерийских полков, был один из числа значительных и видных офицеров. По крайней мере его видали на многих балах и собраниях, где только кочевал их полк; впрочем, об этом можно спросить у девиц Тамбовской и Симбирской губернии. Весьма может быть, что он распустил бы и в прочих губерниях выгодную для себя славу, если бы не вышел в отставку по одному случаю, который обыкновенно называется неприятною историею: он ли дал кому-то в старые годы оплеуху, или ему дали ее, об этом наверное не помню, дело только в том, что его попросили выйти в отставку. Впрочем, он этим ничуть не уронил своего весу: носил фрак с высокою талией на манер военного мундира, на сапогах шпоры и под носом усы, потому что без того дворяне могли бы подумать, что он служил в пехоте, которую презрительно называл иногда пехтурой, а иногда пехонтарией. Он бывал на всех многолюдных ярмарках, куда внутренность России, состоящая из мамок, детей, дочек и толстых помещиков, наезжала веселиться бричками, таратайками, тарантасами и такими каретами, какие и во сне никому не снились. Он пронюхивал носом, где стоял кавалерийский полк, и всегда приезжал видеться с господами офицерами. Очень ловко соскакивал перед ними с своей легонькой колясочки или дрожек и чрезвычайно скоро знакомился. В прошлые выборы дал он дворянству прекрасный обед, на котором объявил, что если только его выберут предводителем, то он поставит дворян на самую лучшую ногу. Вообще вел себя по-барски, как выражаются в уездах и губерниях, женился на довольно хорошенькой, взял за нею двести душ приданого и несколько тысяч капиталу. Капитал был тотчас употреблен на шестерку действительно отличных лошадей, вызолоченные замки к дверям, ручную обезьянку для дома и француза-дворецкого. Двести же душ вместе с двумястами собственных были заложены в ломбард для каких-то коммерческих оборотов. Словом, он был помещик, как следует... Изрядный помещик. Кроме него на обеде у генерала было несколько и других помещиков, но об них нечего говорить. Остальные были всё военные того же полка и два штаб-офицера: полковник и довольно толстый майор. Сам генерал был дюж и тучен, впрочем хороший начальник, как отзывались о нем офицеры. Говорил он довольно густым, значительным басом. Обед был чрезвычайный: осетрина, белуга, стерляди, дрофы, спаржа, перепелки, куропатки, грибы доказывали, что повар еще со вчерашнего дня не брал в рот горячего, и четыре солдата с ножами в руках работали на помощь ему всю ночь фрикасеи и желеи. Бездна бутылок, длинных с лафитом, короткошейных с мадерою, прекрасный летний день, окна, открытые напролёт, тарелки со льдом на столе, отстегнутая последняя пуговица у господ офицеров, растрепанная манишка у владетелей укладистого фрака, перекрестный разговор, покрываемый генеральским голосом и заливаемый шампанским, – все отвечало одно другому. После обеда все встали с приятною тяжестью в желудках и, закурив трубки с длинными и короткими чубуками, вышли с чашками кофе в руках на крыльцо» (ГогольН. В. Коляска).

« – Прошу покорно закусить, – сказала хозяйка (Коробочка. – С. О.).

Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со сняточками, и невесть чего не было.

– Пресный пирог с яйцом! – сказала хозяйка. Чичиков подвинулся к пресному пирогу с яйцом

И, съевши тут же с небольшим половину, похвалил его. И в самом деле, пирог сам по себе был вкусен, а после всей возни и проделок со старухой показался еще вкуснее.

– А блинков? – сказала хозяйка.

В ответ на это Чичиков свернул три блина вместе и, обмакнувши их в растопленное масло, отправил в рот, а губы и руки вытер салфеткой. Повторивши это раза три, он попросил хозяйку приказать заложить его бричку. Настасья Петровна тут же послала Фетинью, приказавши в то же время принести еще горячих блинов.

– У вас, матушка, блинцы очень вкусны, – сказал Чичиков, принимаясь за принесенные горячие.

– Да, у меня-то их хорошо пекут, – сказала хозяйка, – да вот беда: урожай плох, мука уж такая не авантажная...» (Гоголь Н. В. Мертвые души).

«Подъехавши к трактиру, Чичиков велел остановиться по двум причинам: с одной стороны, чтоб дать отдохнуть лошадям, а с другой стороны, чтоб и самому несколько закусить и подкрепиться. Автор должен признаться, что весьма завидует аппетиту и желудку такого рода людей. Для него решительно ничего не значат все господа большой руки, живущие в Петербурге и Москве, проводящие время в обдумывании, что бы такое поесть завтра и какой бы обед сочинить на послезавтра, и принимающиеся за этот обед не иначе, как отправивши прежде в рот пилюлю; глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд, а потом отправляющиеся в Карлсбад, или на Кавказ. Нет, эти господа никогда не возбуждали в нем зависти. Но господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плесом, так что вчуже пронимает аппетит, – вот эти господа, точно, пользуются завидным даянием неба! Не один господин большой руки пожертвовал бы сию же минуту половину душ крестьян и половину имений, заложенных и незаложенных, со всеми улучшениями на иностранную и русскую ногу, с тем только, чтобы иметь такой желудок, какой имеет господин средней руки; но то беда, что ни за какие деньги, ниже имения, с улучшениями и без улучшений, нельзя приобресть такого желудка, какой бывает у господина средней руки...» (Гоголь Н. В. Мертвые души).

«В комнате попались всё старые приятели, попадающиеся всякому в небольших деревянных трактирах, каких немало выстроено по дорогам, а именно: заиндевевший самовар, выскобленные гладко сосновые стены, треугольный шкаф с чайниками и чашками в углу, фарфоровые вызолоченные яички перед образами, висевшие на голубых и красных ленточках, окотившаяся недавно кошка, зеркало, показывавшее вместо двух четыре глаза, а вместо лица какую-то лепешку; наконец натыканные пучками душистые травы и гвоздики у образов, высохшие до такой степени, что желавший понюхать их только чихал и больше ничего.

– Поросенок есть? – с таким вопросом обратился Чичиков к стоявшей бабе.

– С хреном и со сметаною?

– С хреном и со сметаною.

– Давай его сюда!

Старуха пошла копаться и принесла тарелку, салфетку, накрахмаленную до того, что дыбилась как засохшая кора, потом нож с пожелтевшею костяною колодочкою, тоненький, как перочинный, двузубую вилку и солонку, которую никак нельзя было поставить прямо на стол.

Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил с нею в разговор и расспросил, сама ли она держит трактир, или есть хозяин, и сколько дает доходу трактир... Само собою разумеется, что полюбопытствовал узнать, какие в окружности находятся у них помещики, и знал, что всякие есть помещики: Блохин, Почитаев, Мыльной, Чепраков полковник, Собакевич. «А! Собакевича знаешь?» – спросил он и тут же услышал, что старуха знает не только Собакевича, но и Манилова, и что Манилов будет поделикатней Собакевича: велит тотчас сварить курицу, спросит и телятинки; коли есть баранья печенка, то и бараньей печенки спросит, и всего только что попробует, а Собакевич одного чего-нибудь спросит, да уж зато все съест, даже и подбавки потребует за ту же цену» (Гоголь Н. В. Мертвые души).

« – Что ж душенька? пойдем обедать, – сказала Собакевичу его супруга.

– Прошу! – сказал Собакевич.

Засим, подошедши к столу, где была закуска, гость и хозяин выпили как следует по рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням, то есть всякими соленостями и иными возбуждающими благодатями, и потекли все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме: что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Сидят они на том же месте, одинаково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что отроду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь в девичьей или в кладовой окажется просто: ого-го!

– Щи, моя душа, сегодня очень хороши, – сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. – Эдакой няни, – продолжал он, обратившись к Чичикову, – вы не будете есть в городе, там вам черт знает что подадут!

– У губернатора, однако ж, недурен стол, – сказал Чичиков.

– Да знаете ли, из чего это все готовится? вы есть не станете, когда узнаете.

– Не знаю, как приготовляется, об этом не могу судить, но свиные котлеты и разварная рыба были превосходны.

– Возьмите барана, – продолжал он, обращаясь к Чичикову: – это бараний бок с кашей! Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это все выдумали доктора немцы да французы, я бы их перевешал за это! Выдумали диету – лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! Нет, это все не то, это все выдумки, это все... – Здесь Собакевич даже сердито покачал головою. – Толкуют: просвещенье, просвещенье, а это просвещенье – фук! Сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня, когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует. – Собакевич подтвердил это делом: он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел все, обгрыз, обсосал до последней косточки.

«Да, – подумал Чичиков, – у этого губа не дура».

– У меня не так, – говорил Собакевич, вытирая салфеткою руки, – у меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: восемьсот душ имеет, а живет и обедает хуже моего пастуха!

За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом с теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и невесть чем, что все ложилось комом в желудке. Этим обед и кончился; но, когда встали из-за стола, Чичиков почувствовал в себе тяжести на целый пуд больше. Пошли в гостиную, где уже очутилось на блюдечке варенье, – ни груша, ни слива, ни иная ягода, до которого, впрочем, не дотронулись ни гость, ни хозяин. Хозяйка вышла с тем, чтобы накласть его и на другие блюдечки...

– Вот еще варенье, – сказала хозяйка, возвращаясь с блюдечком: – редька вареная в меду!» (Гоголь Н. В. Мертвые души).

« – Итак, – сказал председатель палаты, когда все было кончено, – остается теперь только вспрыснуть покупочку.

– Я готов, – сказал Чичиков. – От вас зависит только назначить время. Был бы грех с моей стороны, если бы для этого приятного общества да не раскупорить другую-третью бутылочку шипучего.

– Нет, вы не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, – сказал председатель: – это наша обязанность, наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли что, господа! Покамест что, а мы вот как сделаем: отправимтесь-ка все, так как есть, к полицеймейстеру, он у нас чудный человек: ему стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, как закусим! да при этой оказии и в вистишку.

Гости добрались наконец гурьбой к дому полицеймейстера. Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «понимаешь?», а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, – это все было со стороны рыбного ряда. Потом появились прибавления с хозяйской стороны, изделия кухни: пирог с головизною, куда пошли хрящ и щеки девятипудового осетра, другой пирог – с груздями, пряженцы, маслянцы, взваренцы.

Заметив, что закуска была готова, полицеймейстер предложил гостям окончить вист после завтрака, и все пошли в ту комнату, откуда несшийся запах давно начинал приятным образом щекотать ноздри гостей и куда уже Собакевич давно заглядывал в дверь, наметив издали осетра, лежавшего в стороне на большом блюде. Гости, выпивши по рюмке водки темного, оливкового цвета, какой бывает только на сибирских прозрачных камнях, из которых режут на Руси печати, приступили со всех сторон с вилками к столу и стали обнаруживать, как говорится, каждый свой характер и склонности, налегая кто на икру, кто на семгу, кто на сыр. Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доел его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» подошел было к нему с вилкою вместе с другими, то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную, маленькую рыбку» (Гоголь Н. В. Мертвые души).

«Отделавши осетра, Собакевич сел в кресла и уже более не ел, не пил, а только жмурил и хлопал глазами. Полицеймейстер, кажется, не любил жалеть вина; тостам не было числа. Первый тост был выпит, как читатели, может быть, и сами догадаются, за здоровье нового херсонского помещика, потом за благоденствие крестьян его и счастливое их переселение, потом за здоровье будущей жены его красавицы, что сорвало приятную улыбку с уст нашего героя.

После шампанского раскупорили венгерское, которое придало еще более духу и развеселило общество.

За ужином тоже он не был в состоянии развернуться, несмотря на то, что общество за столом было приятное и что Ноздрева давно уже вывели: ибо сами даже дамы наконец заметили, что поведение его чересчур становилось скандалезно... Ужин был очень весел; все лица, мелькавшие перед тройными подсвечниками, цветами, конфектами и бутылками, были озарены самым непринужденным довольством. Офицеры, дамы, фраки – все сделалось любезно, даже до приторности. Мущины вскакивали со стульев и бежали отнимать у слуг блюда, чтобы с необыкновенной ловкостью предложить их дамам. Один полковник подал даме тарелку с соусом на конце обнаженной шпаги. Мущины почтенных лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие» (Гоголь Н. В. Мертвые души).

«...Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.

– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.

Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной, потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере... За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех поодиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов. На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из-за хрусталя бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя...

На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском все громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, все более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям... Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, и кулебяки и до рябчиков, он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из-за плеча соседа, приговаривая: или «дреймадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, все с более и более приятным видом поглядывая на гостей... Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер-немец старался запомнить все роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать все подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий с завернутой в салфетку бутылкой обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтоб утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.

Перед мороженым подали шампанское. Опять заиграла музыка, граф поцеловался с графинюшкой, и гости, вставая, поздравляли графиню, через стол чокались с графом, детьми и друг с другом. Опять забегали официанты, загремели стулья, и в том же порядке, но с более красными лицами гости вернулись в гостиную и кабинет графа...» (ТолстойЛ. Н. Война и мир).

«...Граф (Ростов. – С. О.) в халате ходил по зале, отдавая приказания клубному эконому и знаменитому Феоктисту, старшему повару Английского клуба, о спарже, свежих огурцах, землянике, теленке и рыбе для обеда князя Багратиона. Граф со дня основания клуба был его членом и старшиною. Ему было поручено от клуба устройство торжества для Багратиона, потому что редко кто умел так на широкую руку, хлебосольно устроить пир, особенно потому, что редко кто умел и хотел приложить свои деньги, если они понадобятся на устройство пира. Повар и эконом клуба с веселыми лицами слушали приказания графа, потому что они знали, что ни при ком, как при нем, нельзя было лучше поживиться на обеде, который стоил несколько тысяч.

– Так смотри же, гребешков, гребешков в тортю положи, знаешь!

– Холодных, стало быть, три?.. – спрашивал повар.

Граф задумался.

– Нельзя меньше, три... майонез – раз, – сказал он, загибая палец...

– Так прикажете стерлядей больших взять? – спросил эконом.

– Что ж делать, возьми, коли не уступают. Да, батюшка ты мой, я было и забыл. Ведь надо еще другую антре на стол. Ах, отцы мои! – Он схватился за голову. – Да кто же мне цветы привезет?! Митенька! А Митенька! Скачи ты, Митенька, в подмосковную, – обратился он к вошедшему на его зов управляющему, – скачи ты в подмосковную и вели ты сейчас нарядить барщину Максимке-садовнику. Скажи, чтобы все оранжереи сюда волок, укутывал бы войлоками. Но чтобы мне двести горшков тут к пятнице были.

Отдав еще и еще разные приказания, он вышел было отдохнуть к графинюшке, но вспомнил еще нужное, вернулся сам, вернул повара и эконома и опять стал приказывать. В дверях послышалась легкая мужская походка, бряцание шпор, и красивый, румяный с чернеющимися усиками, видимо отдохнувший и выхолившийся на спокойном житье в Москве, вошел молодой граф.

– Ах, братец мой! Голова кругом идет, – сказал старик, как бы стыдясь, улыбаясь перед сыном. –

Хоть вот ты бы помог! Надо ведь еще песенников. Музыка у меня есть, да цыган, что ли, позвать? Ваша братия военные это любят.

– Право, папенька, я думаю, князь Багратион, когда готовился к Шенграбенскому сражению, меньше хлопотал, чем вы теперь, – сказал сын, улыбаясь.

Старый граф притворился рассерженным.

– Да, ты толкуй, ты попробуй.

И граф обратился к повару, который с умным и почтенным лицом наблюдательно и ласково поглядывал на отца и сына.

– Какова молодежь-то, а, Феоктист? – сказал он. – Смеются над нашим братом – стариками.

– Что ж, ваше сиятельство, им бы только покушать хорошо, а как все собрать да сервировать, это не их дело.

– Так, так! – закричал граф и, весело схватив сына за обе руки, закричал: – Так вот же что, попался ты мне! Возьми ты сейчас сани парные и ступай ты к Безухову и скажи, что граф, мол, Илья Андреич прислали просить у вас земляники и ананасов свежих. Больше ни у кого не достанешь. Самого-то нет, так ты зайди княжнам скажи, а оттуда, вот что, поезжай ты на Разгуляй! – Ипатка-кучер знает, – найди там Ильюшку-цыгана, вот что у графа Орлова тогда плясал, помнишь, в белом казакине, и притащи ты его сюда, ко мне.

– И с цыганками его сюда привести? – спросил Николай, смеясь.

– Ну, ну!..

В это время неслышными шагами, с деловым, озабоченным и вместе христиански-кротким видом, никогда не покидавшим ее, вошла в комнату Анна Михайловна. Несмотря на то, что каждый день Анна Михайловна заставала графа в халате, всякий раз он конфузился при ней и просил извинения за свой костюм. Так сделал он и теперь.

– Ничего, граф, голубчик, – сказала она, кротко закрывая глаза. – А к Безухову я съезжу, – сказала она. – Молодой Безухов приехал, и теперь мы все достанем, граф, из его оранжерей. Мне и нужно было видеть его. Он мне прислал письмо от Бориса. Слава богу, Боря теперь при штабе.

Граф обрадовался, что Анна Михайловна брала одну часть его поручений, и велел ей заложить маленькую карету.

– Вы Безухову скажите, чтоб он приезжал. Я его запишу. Что, он с женой? – спросил он» (Толстой Л. Н. Война и мир).

«На другой день, 3-го марта, во втором часу пополудни, двести пятьдесят человек членов Английского клуба и пятьдесят человек гостей ожидали к обеду дорогого гостя и героя Австрийского похода, князя Багратиона. В первое время по получении известия об Аустерлицком сражении Москва пришла в недоумение. В то время русские так привыкли к победам, что, получив известие о поражении, одни просто не верили, другие искали объяснений такому странному событию в каких-нибудь необыкновенных причинах... Были найдены причины тому неимоверному, неслыханному и невозможному событию, что русские были побиты, и все стало ясно, и во всех углах Москвы заговорили одно и то же. Причины эти были: измена австрийцев, дурное продовольствие войска, измена поляка Пржибышевского и француза Ланжерона, неспособности Кутузова и (потихоньку говорили) молодость и неопытность государя, вверившегося дурным и ничтожным людям. Но войска, русские войска, говорили все, были необыкновенны и делали чудеса храбрости. Солдаты, офицеры, генералы были герои. Но героем из героев был князь Багратион, прославившийся своим Шенграбенским делом и отступлением от Аустерлица, где он один провел свою колонну нерасстроенною и целый день отбивал вдвое сильнейшего неприятеля» (Толстой Л. Н. Война и мир).

«Старшины встретили его у первой двери, сказав ему несколько слов о радости видеть столь дорогого гостя, и, не дождавшись его ответа, как бы завладев им, окружили его и повели в гостиную. В дверях гостиной не было возможности пройти от столпившихся членов и гостей, давивших друг друга и через плечи друг друга старавшихся, как редкого зверя, рассмотреть Багратиона. Граф Илья Андреич, энергичнее всех, смеясь и приговаривая: «Пусти, топ cher, пусти, пусти!», протолкал толпу, провел гостей в гостиную и посадил на средний диван. Тузы, почетнейшие члены клуба, обступили вновь прибывших. Граф Илья Андреич, проталкиваясь опять через толпу, вышел из гостиной и с другим старшиной через минуту явился, неся большое серебряное блюдо, которое он поднес князю Багратиону. На блюде лежали сочиненные и напечатанные в честь героя стихи. Багратион, увидав блюдо, испуганно оглянулся, как бы отыскивая помощи. Но во всех глазах было требование того, чтобы он покорился. Чувствуя себя в их власти, Багратион решительно, обеими руками взял блюдо и сердито, укоризненно посмотрел на графа, подносившего его. Кто-то услужливо вынул из рук Багратиона блюдо (а то бы он, казалось, намерен был держать его так до вечера и так идти к столу) и обратил его внимание на стихи. «Ну, и прочту», – как будто сказал Багратион и, устремив усталые глаза на бумагу, стал читать с сосредоточенным и серьезным видом. Сам сочинитель взял стихи и стал читать. Князь Багратион склонил голову и слушал.

Славь тако Александра век
И охраняй нам Тита на престоле,
Будь купно страшный вождь и добрый человек,
Рифей в отечестве, а Цесарь в бранном поле.
Да счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов русских боле...

Но еще он не кончил стихов, как громогласный дворецкий провозгласил: «Кушанье готово!» Дверь отворилась, загремел из столовой польский: «Гром победы, раздавайся, веселися, храбрый росс», – и граф Илья Андреич, сердито посмотрев на автора, продолжавшего читать стихи, раскланялся перед Багратионом. Все встали, чувствуя, что обед был важнее стихов, и опять Багратион впереди всех пошел к столу. На первом месте, между двух Александров – Бек-лешова и Нарышкина, что тоже имело значение по отношению к имени государя, посадили Багратиона: триста человек разместились в столовой по чинам и важности, кто поважнее – поближе к чествуемому гостю: так же естественно, как вода разливается туда глубже, где местность ниже.

Перед самым обедом граф Илья Андреич представил князю своего сына. Багратион, узнав его, сказал несколько нескладных, неловких слов, как и все слова, которые он говорил в этот день. Граф Илья Андреич радостно и гордо оглядывал всех в то время, как Багратион говорил с его сыном» (ТолстойЛ. Н. Война и мир).

«Николай Ростов с Денисовым и новым знакомцем Долоховым сели вместе почти на середине стола. Напротив их сел Пьер рядом с князем Несвицким. Граф Илья Андреич сидел напротив Багратиона с другими старшинами и угощал князя Багратиона, олицетворяя в себе московское радушие.

Труды его не пропали даром. Обеды, постный и скоромный, были великолепны, но совершенно спокоен он все-таки не мог быть до конца обеда. Он подмигивал буфетчику, шепотом приказывал лакеям и не без волнения ожидал каждого, знакомого ему блюда. Все было прекрасно. На втором блюде, вместе с исполинскою стерлядью (увидав которую, Илья Андреич покраснел от радости и застенчивости), уже лакеи стали хлопать пробками и наливать шампанское. После рыбы, которая произвела некоторое впечатление, граф Илья Андреич переглянулся-с другими старшинами. «Много тостов будет, пора начинать!» – шепнул он и, взяв бокал в руки, встал. Все замолкли и ожидали, что он скажет.

– Здоровье государя императора! – крикнул он, и в ту же минуту добрые глаза его увлажнились слезами радости и восторга. В ту же минуту заиграли «Гром победы, раздавайся». Все встали с своих мест и закричали ура! И Багратион закричал ура! тем же голосом, каким он кричал на Шенграбенском поле. Восторженный голос молодого Ростова был слышен из-за всех трехсот голосов. Он чуть не плакал.

– Здоровье государя императора, – кричал он, – ура! – Выпив залпом свой бокал, он бросил его на пол. Многие последовали его примеру. И долго продолжались громкие крики. Когда замолкли голоса, лакеи подобрали разбитую посуду, и все стали усаживаться... вместо музыки послышались певчие, певшие кантату сочинения Павла Ивановича Кутузова.

Тщетны россам все препоны,
Храбрость есть побед залог,
Есть у нас Багратионы,
Будут все враги у ног...
и т. д.

Только что кончили певчие, как последовали новые и новые тосты, при которых все больше и больше расчувствовался граф Илья Андреич, и еще больше билось посуды, и еще больше кричал ось...» (ТолстойЛ. Н. Война и мир).

«Скоро после дядюшки отворила дверь по звуку ног, очевидно, босая девка, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла толстая, румяная, красивая женщина лет сорока, с двойным подбородком и полными, румяными губами. Она с гостеприимной представительностью и привлекательностью в глазах и каждом движенье оглянула гостей и с ласковой улыбкой почтительно поклонилась им. Несмотря на толщину больше чем обыкновенную, заставлявшую ее выставлять вперед грудь и живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко. Она подошла к столу, поставила поднос и ловко своими белыми, пухлыми руками сняла и расставила по столу бутылки, закуски и угощенья. Окончив это, она отошла и с улыбкой на лице стала у двери. «Вот она и я! Теперь понимаешь дядюшку?» – сказало Ростову ее появление. Как не понимать: не только Ростов, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей и счастливой, самодовольной улыбки, которая чуть морщила его губы в то время, как входила Анисья Федоровна. На подносе были травник, наливки, грибки, лепешки черной муки на юраге, сотовый мед, мед вареный и щипучий, яблоки, орехи сырые и каленые и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная.

Все это было хозяйства, сбора и варенья Анисьи Федоровны. Все это и пахло, и отзывалось, и имело вкус Анисьи Федоровны. Все отзывалось сочностью, чистотой, белизной и приятной улыбкой.

– Покушайте, барышня-графинюшка, – приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое. Наташа ела все, и ей показалось, что подобных лепешек на юраге, с таким букетов варений, на меду орехов и такой курицы никогда она не видала и не едала» (ТолстойЛ. Н. Война и мир).

«В разломанной печке разложили огонь. Достали доску и, утвердив ее на двух седлах, покрыли попоной, достали самоварчик, погребец и полбутылки рому, и, попросив Марью Генриховну быть хозяйкой, все столпились около нее...

Стаканов было только три; вода была такая грязная, что нельзя было решить, когда крепок или некрепок чай, и в самоваре воды было только на шесть стаканов, но тем приятнее было по очереди и старшинству получить свой стакан из пухлых с короткими, не совсем чистыми ногтями ручек Марии Генриховны...

Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.

– Да ведь вы без сахара? – сказала она, вся улыбаясь...

– Да мне не сахар, мне только, чтоб вы помешали своей ручкой.

Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто-то.

– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет...

Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.

– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью.

Когда самовар весь выпили, Ростов взял карты и предложил играть в короли с Марьей Генриховной. Кинули жребий, кому составлять партию Марии Генриховны. Правилами игры, по предложению Ростова, было то, чтобы тот, кто будет королем, имел право поцеловать ручку Марии Генриховны» (Толстой Л. Н. Война и мир).

«В то утро полковник Адольф Берг, которого Пьер знал, как знал всех в Москве и Петербурге, в чистеньком с иголочки мундире, с припомаженными наперед височками, как носил государь Александр Павлович, приехал к нему.

... – Что вам угодно, полковник? Я к вашим услугам.

– Я теперь, граф, уже совершенно устроился на новой квартире, – сообщил Берг, очевидно зная, что это слышать не могло не быть приятно, – и потому желал сделать так, маленький вечерок для моих и моей супруги знакомых. (Он еще приятнее улыбнулся.) Я хотел просить графиню и вас сделать мне честь пожаловать к нам на чашку чая и... на ужин.

В новом, чистом, светлом, убранном бюстиками, и картинками и новою мебелью кабинете сидел Берг с женой. Берг в новеньком застегнутом мундире сидел подле жены, объяснял ей, что всегда можно и должно иметь знакомства людей, которые выше себя, потому что тогда только есть приятность от знакомств.

– Переймешь что-нибудь, можешь попросить о чем-нибудь. Вот посмотри, как я жил с первых чинов (Берг жизнь свою считал не годами, а высочайшими наградами). Мои товарищи теперь еще ничто, а я на ваканции полкового командира, я имею счастье быть вашим мужем (он встал и поцеловал руку Веры, но по пути к ней отогнул угол заворотившегося ковра).

Обняв жену осторожно, чтобы не измять кружевную пелеринку, за которую он дорого заплатил, поцеловал ее в середину губ» (ТолстойЛ. Н. Война и мир).

«Пьер был принят в новенькой гостиной, в которой нигде сесть нельзя было, не нарушив симметрии, чистоты и порядка, и потому весьма понятно было и не странно, что Берг великодушно предлагал разрушить симметрию кресла или дивана для дорогого гостя и, видимо находясь сам в этом отношении в болезненной нерешительности, предложил решение этого вопроса выбору гостя. Пьер расстроил симметрию, подвинув себе стул, и тотчас же Берг и Вера начали вечер, перебивая один другого и занимая гостя.

Вера, решив в своем уме, что Пьера надо занимать разговорами о французском посольстве, тотчас же начала этот разговор. Берг, решив, что надобен и мужской разговор, перебил речь жены, затрагивая вопрос о войне с Австрией, и невольно с общего разговора соскочил на личные соображения о тех предложениях, которые ему были деланы для участия в австрийском походе, и о тех причинах, почему он не принял их. Несмотря на то, что разговор был очень нескладный и что Вера сердилась за вмешательство мужского элемента, оба супруга с удовольствием чувствовали, что, несмотря на то, что был только один гость, вечер был начат очень хорошо и что вечер был как две капли воды похож на всякий другой вечер с разговорами, чаем и зажженными свечами.

Вскоре приехал Борис, старый товарищ Берга. Он с некоторым оттенком превосходства и покровительства обращался с Бергом и Верой. За Борисом приехала дама с полковником, потом сам генерал, потом Ростовы, и вечер уже совершенно несомненно стал похож на все вечера.

Вечер был очень хорош и совершенно такой, как и другие вечера, которые он видел. Все было похоже. И дамские тонкие разговоры, и карты, и за картами генерал, возвышающий голос, и самовар, и печенье; но одного еще недоставало, того, что он всегда видел на вечерах, которым он (Берг. – С. О.) желал подражать. Недоставало громкого разговора между мужчинами и спора о чем-нибудь важном и умном. Генерал начал этот разговор, и к нему-то Берг привлек Пьера» (Толстой Л. Н. Война и мир).

«О, МУДРАЯ ОХОТНИЧЬЯ НАУКА! ТОРОЧА ЗАЙЦА, СЛУШАЮ СЛУГУ...»

«...Охоту по справедливости должно почесть одним из главнейших занятий человека», – отмечал Иван Сергеевич Тургенев.

Самое древнее упоминание, так же как и изображение охотника с ловчей птицей, относят к Древнему Китаю. Оказывается, соколиная охота здесь появилась еще за семь веков до нашей эры. С древних времен охотой были увлечены и арабы. Затем азарт травли и ловли животных охватил монгольские просторы.

Много веков тому назад появляется она и на Руси. Знаменательно, что еще в XII веке киевский князь Владимир Мономах наставлял сыновей в таинствах охоты, поскольку она дана Богом «на угодье человеком, на снедь и на веселие». Дошли до нас и описания охот в «Слове о полку Игореве». Не менее убедительны оказались и сюжеты на фресках Софийского собора в Киеве. И каких только приемов охоты в Древней Руси здесь не увидишь! Тут и пеший выход с собакой на белку и кабана, и охота с борзой на оленя, и, наконец, жестокая схватка верхоконного на охоте с медведем. А поскольку лесные угодья изобиловали всевозможной дичью и пушным зверем, охота являлась и прекрасным промыслом. Особый азарт охватывал русских людей в поединках и даже битвах с турами и медведями, где наши далекие предки могли проявлять необычайную ловкость и удивительную смекалку, чтобы одолеть хитрого, коварного и могучего зверя.

Знаменитые на весь мир царские охоты являлись не только монаршими забавами, но были и школой, и прекрасным примером подражания для русского дворянства. А потому многие служилые люди обзаводились псарнями и стали содержать ловчих птиц. Так что охотиться в собственных поместьях либо скакать в отъезжие поля становилось не только модным, но и считалось делом чести. Соседи-помещики соревновались в мастерстве верховой езды; выучке слуг – егерей, доезжачих, ловчих и т. д.; меткости стрельбы из охотничьего оружия; и, наконец, мгновенности реакции в пылу охотничьих баталий.

Правда, при всем многообразии видов охот служилое дворянство более всего ценило псовую охоту.

Необычайная страсть к этому виду охоты сохранялась не только после отмены крепостного права (тогда у большинства помещиков уже не было средств на содержание псарных дворов), но и во время Гражданской войны и даже спустя годы после переворота 1917 года.

На русских просторах преимущественно охотились на волков, лисиц и зайцев. Четко определяли и время года. Подразделяли охоту на езду по черной тропе (по земле, не покрытой снегом) и на езду по белой тропе. Практиковалась езда в брызги – когда оттаял только верхний слой земли, то есть ранней весной. Езда по пожару – тоже как будто не требует объяснений. Это уже позднее, однако до посева яровых хлебов. И наконец, езда осенняя – пожалуй, самое главное время охоты. Она начиналась с сентября (по старому стилю) и могла тянуться до середины ноября.

Зимой охотники уносятся за дичью и в порошное время, и по насту, и, наконец, в наездку в санях.

Особый азарт представляла последняя. Охотники уютно располагались в санях, но смотрели, как говорится, в оба. Верховые загонщики в эти часы направляли волков на охотников, что двигались им навстречу, держа в каждых санях по три борзых.

Пожалуй, самой сложной, но и результативной считалась охота по насту. Устраивали ее в начале весенних месяцев и проводили в основном по зайцам. Пригодным для охоты считался только такой наст, который смог бы на шагу выдержать лошадь. В противном случае, пробивши наст, животное рисковало поломать себе ноги.

Наивысшая точка напряжения охоты – «езда с борзыми и гончими» – наступает тогда, когда неугомонные труженики – доезжачие «называют» (то есть направляют) гончих на след зверя. Собаки выгоняют его из леса, болота или оврага. Одним словом, из природного, облюбованного им убежища на открытое место. Здесь и поджидают зверя борзятники.

Наконец, когда настает удобный момент, охотник, стоящий ближе к промелькнувшему зверю, спускает со сворки – длинного ремня – своих борзых. А затем и сам преследует собственных собак и зверя особым «усиленным галопом». Гонка продолжается до тех пор, пока собаки не поймают жертву или не станет очевидным, что зверь ушел от борзых. После чего охотник подлавливает, как можно скорее, своих собак и опять возвращается на уготованное ему место.

Если же все происходит удачно, охотник, привычно соскочив с лошади, в мгновение ока «принимает» (ограждает) зверя от собак. Зайца «откалывают» – быстро, но не суетливо втыкают нож в грудь между плечами на 1,5 – 2 вершка в глубину вертикально. Отпазанчивают и вторачивают в заднее тороко к седлу за задние ноги.

Для лисы своя метода. Ее пришибают в голову ударом кнутовища арапника по переносью. Убеждаются, что она более не жива, поскольку лисицы частенько притворяются мертвыми. Затем вторачивают ее в седло за шею.

А вот волка осторожно берут левой рукой за заднюю ногу. Правой же втыкают нож в бок зверя, под переднюю лопатку. К седлу, как правило, не приторачивают. Оставляют до окончания охоты на месте.

Особые требования охотники предъявляли и к лошадям. Брали меринов и кобыл, как более спокойных. Ведь лошадь должна слушаться повода, быть непугливой и смирной к собакам.

Наряду с внутренней организацией большое значение придавалось и внешнему оформлению охоты.

Простое служилое дворянство не забывало об облачении слуг, участвовавших в охотах, начиная от корытничих, сырейщиков и кончая конюхами, шорниками, выжлятниками, борзятниками, доезжачими, стремянными и ловчими. Как правило, все псовые охотники одевались в шаровары, высокие сапоги и кафтаны. У борзятников они были темных цветов, а у выжлятников – ярких. На головы предпочитали надевать фуражку с козырьком.

Охотничьи принадлежности при псовой охоте обычно состояли из остроконечного ножа девятивершковой длины, сворок из сыромятного ремня, арапника и сигнального рога.

К 40-м годам XIX века интерес к русской псовой охоте стал падать. А с освобождением крестьян большие охоты, которые были удивительно популярны в усадьбах по всей России, смогли уцелеть лишь у незначительного числа помещиков. Правда, в конце 70-х годов псовые охоты восстанавливаются, но уже не в тех размерах.

Охота в России в XIX столетии, особенно в его первой половине, имела какой-то особенный колорит. Стойкое увлечение русского человека удалью охотничьих пристрастий было таково, что в этой отчаянной гоньбе за зверем, ревностно и лихо прочесывая перелески, рощи, леса и увалы дальних отъезжих полей, верхоконная братия была единым, прекрасно организованным сообществом. Ускользали в небытие все классовые условности и на первый план вырывалось необычайное мастерство. Неважно, от кого оно исходило – егерей ли, доезжачих или дирижеров охоты.

Да и сам владелец усадьбы – изобретательный организатор самых разнообразных охот, будь то езда в брызги, езда по чернотропу либо по белой тропе, – уходил на второй план. Растворялся в общей ватаге творящих единое дело.

Таким был и дед И. С. Тургенева, обожавший мастерство своего главного ловчего, прощавший ему всякие причуды и пристрастия.

«.. А то, в бытность мою в Москве, затеял садку такую, какой на Руси не бывало: всех как есть охотников со всего царства к себе в гости пригласил и день назначил, и три месяца сроку дал. Вот и собрались. Навезли собак, егерей – ну, войско наехало, как есть войско! Сперва попировали как следует, а там и отправились за заставу. Народу сбежалась тьма-тьмущая!.. И что вы думаете?.. Ведь вашего дедушки (Тургенева. – С. О.) собака всех обскакала.

– Не Миловидка ли? – спросил я.

– Миловидка, Миловидка... Вот граф его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». – «Нет, граф, говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку... Скорее себя самого в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», – говорит. Дедушка-то ваш ее назад в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой в саду ее похоронил – псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.

– Ведь вот Алексей Григорьевич не обижал же никого, – заметил я.

– Да оно всегда так бывает: кто сам мелко плавает, тот и задирает.

– А что за человек был этот Бауш? – спросил я после некоторого молчания.

– Как же это вы про Миловидку слыхали, а про Бауша нет?.. Это был главный ловчий и доезжачий вашего дедушки. Дедушка-то ваш его любил не меньше Миловидки. Отчаянный был человек, и что бы ваш дед ни приказал – мигом исполнит, хоть на нож полезет... И как порскал – так стон в лесу, бывало, и стоит. А то вдруг заупрямится, слезет с коня и ляжет... И как только перестали собаки слышать его голос – кончено! Горячий след бросят, не погонят ни за какие благи. И-их, ваш дедушка рассердится! «Жив быть не хочу, коли не повешу бездельника! Наизнанку антихриста выворочу! Пятки душегубцу сквозь горло протащу!» А кончится тем, что пошлет узнать, чего ему надобно, отчего не порскает? И Бауш в таких случаях обыкновенно потребует вина, выпьет, поднимется и загогочет опять на славу.

– Вы, кажется, также любите охоту, Лука Петрович?

– Любил бы... точно, – не теперь: теперь моя пора прошла, – а в молодых годах... да знаете, неловко, по причине звания. За дворянами нашему брату не приходится тянуться. Точно: и из нашего сословия иной, пьющий и неспособный, бывало, присоединится к господам... да что за радость! Только себя срамит. Дадут ему лошадь дрянную, спотыкливую; то и дело шапку с него наземь бросают; арапником, будто по лошади, по нем задевают; а он все смейся да других смеши. Нет, скажу вам: чем мельче звание, тем строже себя держи, а то как раз себя замараешь» (Тургенев И. С. Однодворец Овсяников).

Если егеря, доезжачие, ловчие, при всем их видимом спокойствии и размеренности, всегда были более склонны к лихому мастерству бешеной скачки за ускользающим зверем, то вот господские кучера частенько пребывали в спокойном и даже полусонном состоянии. Нет, это не было замедленной реакцией сидящего на козлах, просто сам характер службы при барине предполагал иной раз и долгое ожидание своего господина у подъездов присутственных мест, дворянских собраний, государственных и частных банков и конечно же пребывавшего на дружеских пирушках, что нередко затягивались и далеко за полночь.

Многие из тех старинных, еще дореформенных возничих помимо излишней иногда размеренности и основательности отличались еще и особой рассудительностью.

При любой погоде они всегда находились снаружи – в дождь и холод, в изнуряющий июльский зной и в немилосердную пургу, метели и бураны. Именно крепкая и трезвая мужицкая сметка позволяла им иной раз буквально угадывать дорогу, мысленно ощупывать и выверять единственно верный путь.

«... Измученные, грязные, мокрые, мы достигли, наконец, берега.

Часа два спустя, мы уже все сидели, по мере возможности обсушенные, в большом сенном сарае и собирались ужинать. Кучер Иегудиил, человек чрезвычайно медлительный, тяжелый на подъем, рассудительный и заспанный, стоял у ворот и усердно потчевал табаком Сучка. (Я заметил, что кучера в России очень скоро дружатся.) Сучок нюхал с остервенением, до тошноты: плевал, кашлял и, по-видимому, чувствовал большое удовольствие. Владимир принимал томный вид, наклонял голову набок и говорил мало. Ермолай вытирал наши ружья. Собаки с преувеличенной быстротой вертели хвостами в ожидании овсянки; лошади топали и ржали под навесом... Солнце садилось; широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи; золотые тучки расстилались по небу все мельче и мельче, словно вымытая расчесанная волна... На селе раздавались песни» (ТургеневИ. С. Льгов).

Если в России принимались за что-либо с увлечением, результат бывал выше всяких похвал. Будь то постройка монастыря – вырастал Посад отца Сергия, Сергиев Посад. Воспитательный ли дом – и огромный ансамбль (между Славянской площадью и Москвой-рекой) Ивана Бецкого до сих пор (даже и в урезанном ныне виде и с иным назначением) поражает своими размерами. Это и тысячи десятин лесопосадок в усадьбе графа Уварова Поречье. И, наконец, псовая охота, которую по старинке называли «ездой», а поименно голицынской, ростопчинской, першинской и еще десятками, если не сотнями частных, именных охот, отличила Россию лучшими в мире русскими борзыми и гончаками. Отличила и отменными верховыми лошадьми – непременными участницами парфорских охот. И продолжала отшлифовывать самые лучшие грани главного участника езды – самого охотника.

Чем шире была география мест охоты, не ограниченная близлежащим пространством, а распространенная на отъезжие поля и далее на соседние уезды и губернии, тем больше самых разнообразных людей и событий мог наблюдать острый глаз русского охотника.

«Одна из главных выгод охоты, любезные мои читатели, состоит в том, что она заставляет вас беспрестанно переезжать с места на место, что для человека незанятого весьма приятно... «Эй, любезный! как бы нам проехать в Мордовку?», а в Мордовке выпытывать у тупоумной бабы (работники-то все в поле): далеко ли до постоялых двориков на большой дороге, и как до них добраться, и, проехав верст десять, вместо постоялых двориков очутиться в помещичьем, сильно разоренном сельце Худобубнове, к крайнему изумлению целого стада свиней, погруженных по уши в темно-бурую грязь на самой середине улицы и нисколько не ожидавших, что их обеспокоят. Не весело также переправляться через животрепещущие мостики, спускаться в овраги, перебираться вброд через болотистые ручьи; не весело ехать, целые сутки ехать по зеленоватому морю больших дорог или, чего Боже сохрани, загрязнуть на несколько часов перед пестрым верстовым столбом с цифрами: 22 на одной стороне и 23 на другой; не весело по неделям питаться яйцами, молоком и хваленым ржаным хлебом... Но все эти неудобства и не удачи выкупаются другого рода выгодами и удовольствиями...


Герой наш трухнул, однако ж, порядком. Хотя бричка мчалась во всю пропалую и деревня Ноздрева давно унеслась из вида, закрывшись полями, отлогостями и пригорками, но он все еще поглядывал назад со страхом, как бы ожидая, что вот-вот налетит погоня. Дыхание его переводилось с трудом, и когда он попробовал приложить руку к сердцу, то почувствовал, что оно билось, как перепелка в клетке. «Эк какую баню задал! смотри ты какой!» Тут много было посулено Ноздреву всяких нелегких и сильных желаний; попались даже и нехорошие слова. Что ж делать? Русский человек, да еще и в сердцах. К тому ж дело было совсем нешуточное. «Что ни говори, - сказал он сам в себе, - а не подоспей капитан-исправник, мне бы, может быть, не далось бы более и на свет Божий взглянуть! Пропал бы, как волдырь на воде, без всякого следа, не оставивши потомков, не доставив будущим детям ни состояния, ни честного имени!» Герой наш очень заботился о своих потомках.

«Экой скверный барин! - думал про себя Селифан. - Я еще не видал такого барина. То есть плюнуть бы ему за это! Ты лучше человеку не дай есть, а коня ты должен накормить, потому что конь любит овес. Это его продовольство: что, примером, нам кошт, то для него овес, он его продовольство».

Кони тоже, казалось, думали невыгодно об Ноздреве: не только гнедой и Заседатель, но и сам чубарый был не в духе. Хотя ему на часть и доставался всегда овес похуже и Селифан не иначе всыпал ему в корыто, как сказавши прежде: «Эх ты, подлец!» - но, однако ж, это все-таки был овес, а не простое сено, он жевал его с удовольствием и часто засовывал длинную морду свою в корытца к товарищам поотведать, какое у них было продовольствие, особливо когда Селифана не было в конюшне, но теперь одно сено... нехорошо; все были недовольны.

Но скоро все недовольные были прерваны среди излияний своих внезапным и совсем неожиданным образом. Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда на них наскакала коляска с шестериком коней и почти над головами их раздалися крик сидевших в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах ты мошенник эдакой; ведь я тебе кричал в голос: сворачивай, ворона, направо! Пьян ты, что ли?» Селифан почувствовал свою оплошность, но так как русский человек не любит сознаться перед другим, что он виноват, то тут же вымолвил он, приосанясь: «А ты что так расскакался? глаза-то свои в кабаке заложил, что ли?» Вслед за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но не тут-то было, все перепуталось. Чубарый с любопытством обнюхивал новых своих приятелей, которые очутились по обеим сторонам его. Между тем сидевшие в коляске дамы глядели на все это с выражением страха в лицах. Одна была старуха, другая молоденькая, шестнадцатилетняя, с золотистыми волосами, весьма ловко и мило приглаженными на небольшой головке. Хорошенький овал лица ее круглился, как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какою-то прозрачною белизною, когда свежее, только что снесенное, оно держится против света в смуглых руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца; ее тоненькие ушки также сквозили, рдея проникавшим их теплым светом. При этом испуг в открытых, остановившихся устах, на глазах слезы - все это в ней было так мило, что герой наш глядел на нее несколько минут, не обращая никакого внимания на происшедшую кутерьму между лошадьми и кучерами. «Отсаживай, что ли, нижегородская ворона!» - кричал чужой кучер. Селифан потянул поводья назад, чужой кучер сделал то же, лошади несколько попятились назад и потом опять сшиблись, переступивши постромки. При этом обстоятельстве чубарому коню так понравилось новое знакомство, что он никак не хотел выходить из колеи, в которую попал непредвиденными судьбами, и, положивши свою морду на шею своего нового приятеля, казалось, что-то нашептывал ему в самое ухо, вероятно, чепуху страшную, потому что приезжий беспрестанно встряхивал ушами.

На такую сумятицу успели, однако ж, собраться мужики из деревни, которая была, к счастию, неподалеку. Так как подобное зрелище для мужика сущая благодать, все равно что для немца газеты или клуб, то скоро около экипажа накопилась их бездна, и в деревне остались только старые бабы да малые ребята. Постромки отвязали; несколько тычков чубарому коню в морду заставили его попятиться; словом, их разрознили и развели. Но досада ли, которую почувствовали приезжие кони за то, что разлучили их с приятелями, или просто дурь, только, сколько ни хлыстал их кучер, они не двигались и стояли как вкопанные. Участие мужиков возросло до невероятной степени. Каждый наперерыв совался с советом: «Ступай, Андрюшка, проведи-ка ты пристяжного, что с правой стороны, а дядя Митяй пусть сядет верхом на коренного! Садись, дядя Митяй!» Сухощавый и длинный дядя Митяй с рыжей бородой взобрался на коренного коня и сделался похожим на деревенскую колокольню, или, лучше, на крючок, которым достают воду в колодцах. Кучер ударил по лошадям, но не тут-то было, ничего не пособил дядя Митяй. «Стой, стой! - кричали мужики. - Садись-ка ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй!» Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною как уголь бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под ним до земли. «Теперь дело пойдет! - кричали мужики. - Накаливай, накаливай его! пришпандорь кнутом вон того, того, солового, что он корячится, как корамора !» Но, увидевши, что дело не шло и не помогло никакое накаливанье, дядя Митяй и дядя Миняй сели оба на коренного, а на пристяжного посадили Андрюшку. Наконец, кучер, потерявши терпение, прогнал и дядю Митяя и дядю Миняя, и хорошо сделал, потому что от лошадей пошел такой пар, как будто бы они отхватали не переводя духа станцию. Он дал им минуту отдохнуть, после чего они пошли сами собою. Во все продолжение этой проделки Чичиков глядел очень внимательно на молоденькую незнакомку. Он пытался несколько раз с нею заговорить, но как-то не пришлось так. А между тем дамы уехали, хорошенькая головка с тоненькими чертами лица и тоненьким станом скрылась, как что-то похожее на виденье, и опять осталась дорога, бричка, тройка знакомых читателю лошадей, Селифан, Чичиков, гладь и пустота окрестных полей. Везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее, или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь. Везде поперек каким бы ни было печалям, из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотой упряжью, картинными конями и сверкающим блеском стекол вдруг неожиданно пронесется мимо какой-нибудь заглохнувшей бедной деревушки, не видавшей ничего, кроме сельской телеги, и долго мужики стоят, зевая, с открытыми ртами, не надевая шапок, хотя давно уже унесся и пропал из виду дивный экипаж. Так и блондинка тоже вдруг совершенно неожиданным образом показалась в нашей повести и так же скрылась. Попадись на ту пору вместо Чичикова какой-нибудь двадцатилетний юноша, гусар ли он, студент ли он, или просто только что начавший жизненное поприще, - и, Боже! чего бы не проснулось, не зашевелилось, не заговорило в нем! Долго бы стоял он бесчувственно на одном месте, вперивши бессмысленно очи в даль, позабыв и дорогу, и все ожидающие впереди выговоры, и распеканья за промедление, позабыв и себя, и службу, и мир, и все, что ни есть в мире.

Но герой наш уже был средних лет и осмотрительно-охлажденного характера. Он тоже задумался и думал, но положительнее, не так безотчетны и даже отчасти очень основательны были его мысли. «Славная бабешка! - сказал он, открывши табакерку и понюхавши табаку. - Но ведь что, главное, в ней хорошо? Хорошо то, что она сейчас только, как видно, выпущена из какого-нибудь пансиона или института, что в ней, как говорится, нет еще ничего бабьего, то есть именно того, что у них есть самого неприятного. Она теперь как дитя, все в ней просто, она скажет, что ей вздумается, засмеется, где захочет засмеяться. Из нее все можно сделать, она может быть чудо, а может выйти и дрянь, и выдет дрянь! Вот пусть-ка только за нее примутся теперь маменьки и тетушки. В один год так ее наполнят всяким бабьем, что сам родной отец не узнает. Откуда возьмется и надутость, и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать голову и придумывать, с кем, и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава, или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе? Ведь если, положим, этой девушке да придать тысячонок двести приданого, из нее бы мог выйти очень, очень лакомый кусочек. Это бы могло составить, так сказать, счастье порядочного человека». Двести тысячонок так привлекательно стали рисоваться в голове его, что он внутренне начал досадовать на самого себя, зачем в продолжение хлопотни около экипажей не разведал от форейтора или кучера, кто такие были проезжающие. Скоро, однако ж, показавшаяся деревня Собакевича рассеяла его мысли и заставила их обратиться к своему постоянному предмету.

Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый, как два крыла, одно темнее, другое светлее, были у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темно-серыми или, лучше, дикими стенами, - дом вроде тех, как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов. Было заметно, что при постройке его зодчий беспрестанно боролся со вкусом хозяина. Зодчий был педант и хотел симметрии, хозяин - удобства и, как видно, вследствие того заколотил на одной стороне все отвечающие окна и провертел на место их одно маленькое, вероятно понадобившееся для темного чулана. Фронтон тоже никак не пришелся посреди дома, как ни бился архитектор, потому что хозяин приказал одну колонну сбоку выкинуть, и оттого очутилось не четыре колонны, как было назначено, а только три. Двор окружен был крепкою и непомерно толстою деревянною решеткой. Помещик, казалось, хлопотал много о прочности. На конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна, определенные на вековое стояние. Деревенские избы мужиков тож срублены были на диво: не было кирчёных стен, резных узоров и прочих затей, но все было пригнано плотно и как следует. Даже колодец был обделан в такой крепкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли. Словом, все, на что ни глядел он, было упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке. Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское, в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего, и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья. Выглянувши, оба лица в ту же минуту спрятались. На крыльцо вышел лакей в серой куртке с голубым стоячим воротником и ввел Чичикова в сени, куда вышел уже сам хозяин. Увидев гостя, он сказал отрывисто: «Прошу!» - и повел его во внутренние жилья.

Собакевич (илл. П. Боклевского)

Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался весьма похожим на средней величины медведя. Для довершения сходства фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукава длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги. Цвет лица имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке. Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со всего плеча: хватила топором раз - вышел нос, хватила в другой - вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую: медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михайлом Семеновичем. Зная привычку его наступать на ноги, он очень осторожно передвигал своими и давал ему дорогу вперед. Хозяин, казалось, сам чувствовал за собою этот грех и тот же час спросил: «Не побеспокоил ли я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.

Вошед в гостиную, Собакевич показал на кресла, сказавши опять: «Прошу!» Садясь, Чичиков взглянул на стены и на висевшие на них картины. На картинах всё были молодцы, всё греческие полководцы, гравированные во весь рост: Маврокордато в красных панталонах и мундире, с очками на носу, Миаули, Канари. Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу. Между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький, с маленькими знаменами и пушками внизу и в самых узеньких рамках. Потом опять следовала героиня греческая Бобелина, которой одна нога казалась больше всего туловища тех щеголей, которые наполняют нынешние гостиные. Хозяин, будучи сам человек здоровый и крепкий, казалось, хотел, чтобы и комнату его украшали тоже люди крепкие и здоровые. Возле Бобелины, у самого окна, висела клетка, из которой глядел дрозд темного цвета с белыми крапинками, очень похожий тоже на Собакевича. Гость и хозяин не успели помолчать двух минут, как дверь в гостиной отворилась, и вошла хозяйка, дама весьма высокая, в чепце с лентами, перекрашенными домашнею краскою. Вошла она степенно, держа голову прямо, как пальма.

Это моя Феодулия Ивановна! - сказал Собакевич.

Чичиков подошел к ручке Феодулии Ивановны, которую она почти впихнула ему в губы, причем он имел случай заметить, что руки были вымыты огуречным рассолом.

Феодулия Ивановна попросила садиться, сказавши тоже: «Прошу!» - и сделав движение головою, подобно актрисам, представляющим королев. Затем она уселась на диване, накрылась своим мериносовым платком и уже не двигнула более ни глазом, ни бровью.

Чичиков опять поднял глаза вверх и опять увидел Канари с толстыми ляжками и нескончаемыми усами, Бобелину и дрозда в клетке.

Почти в течение целых пяти минут все хранили молчание; раздавался только стук, производимый носом дрозда о дерево деревянной клетки, на дне которой удил он хлебные зернышки. Чичиков еще раз окинул комнату, и все, что в ней ни было, - все было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое-то странное сходство с самим хозяином дома; в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах, совершенный медведь. Стол, кресла, стулья - все было самого тяжелого и беспокойного свойства, - словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: «И я тоже Собакевич!» или: «И я тоже очень похож на Собакевича!»

Мы об вас вспоминали у председателя палаты, у Ивана Григорьевича, - сказал наконец Чичиков, видя, что никто не располагается начинать разговора, - в прошедший четверг. Очень приятно провели там время.

Да, я не был тогда у председателя, - отвечал Собакевич.

А прекрасный человек!

Кто такой? - сказал Собакевич, глядя на угол печи.

Председатель.

Ну, может быть, это вам так показалось: он только что масон, а такой дурак, какого свет не производил.

Чичиков немного озадачился таким отчасти резким определением, но потом, поправившись, продолжал:

Конечно, всякий человек не без слабостей, но зато губернатор какой превосходный человек!

Губернатор превосходный человек?

Да, не правда ли?

Первый разбойник в мире!

Как, губернатор разбойник? - сказал Чичиков и совершенно не мог понять, как губернатор мог попасть в разбойники. - Признаюсь, этого я бы никак не подумал, - продолжал он. - Но позвольте, однако же, заметить: поступки его совершенно не такие, напротив, скорее даже мягкости в нем много. - Тут он привел в доказательство даже кошельки, вышитые его собственными руками, и отозвался с похвалою об ласковом выражении лица его.

И лицо разбойничье! - сказал Собакевич. - Дайте ему только нож да выпустите на большую дорогу - зарежет, за копейку зарежет! Он да еще вице-губернатор - это Гога и Магога!

«Нет, он с ними не в ладах, - подумал про себя Чичиков. - А вот заговорю я с ним о полицеймейстере: он, кажется, друг его».

Впрочем, что до меня, - сказал он, - мне, признаюсь, более всех нравится полицеймейстер. Какой-то этакой характер прямой, открытый; в лице видно что-то простосердечное.

Мошенник! - сказал Собакевич очень хладнокровно, - продаст, обманет, еще и пообедает с вами! Я их знаю всех: это всё мошенники, весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья.

После таких похвальных, хотя несколько кратких биографий Чичиков увидел, что о других чиновниках нечего упоминать, и вспомнил, что Собакевич не любил ни о ком хорошо отзываться.

Что ж, душенька, пойдем обедать, - сказала Собакевичу его супруга.

Прошу! - сказал Собакевич.

Засим, подошедши к столу, где была закуска, гость и хозяин выпили как следует по рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням, то есть всякими соленостями и иными возбуждающими благодатями, и потекли все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме: что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Сидят они на том же месте, одинаково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что отроду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь в девичьей или в кладовой окажется просто: ого-го!

Щи, моя душа, сегодня очень хороши! - сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. - Эдакой няни, - продолжал он, обратившись к Чичикову, - вы не будете есть в городе, там вам черт знает что подадут!

У губернатора, однако ж, недурен стол, - сказал Чичиков.

Да знаете ли, из чего это все готовится? вы есть не станете, когда узнаете.

Не знаю, как приготовляется, об этом я не могу судить, но свиные котлеты и разварная рыба были превосходны.

Это вам так показалось. Ведь я знаю, что они на рынке покупают. Купит вон тот каналья повар, что выучился у француза, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца.

Фу! какую ты неприятность говоришь, - сказала супруга Собакевича.

А что ж, душенька, так у них делается, я не виноват, так у них у всех делается. Все что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань, они его в суп! да в суп! туда его!

Ты за столом всегда эдакое расскажешь! - возразила опять супруга Собакевича.

Что ж, душа моя, - сказал Собакевич, - если б я сам это делал, но я тебе прямо в глаза скажу, что я гадостей не стану есть. Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа. Возьмите барана, - продолжал он, обращаясь к Чичикову, - это бараний бок с кашей! Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это все выдумали доктора немцы да французы, я бы их перевешал за это! Выдумали диету, лечить голодом! Что у них немецкая жидкостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! Нет, это все не то, это всё выдумки, это всё... - Здесь Собакевич даже сердито покачал головою. - Толкуют: просвещенье, просвещенье, а это просвещенье - фук! Сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня когда свинина - всю свинью давай на стол, баранина - всего барана тащи, гусь - всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует. - Собакевич подтвердил это делом: он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел все, обгрыз, обсосал до последней косточки.

«Да, - подумал Чичиков, - у этого губа не дура».

У меня не так, - говорил Собакевич, вытирая салфеткою руки, - у меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: восемьсот душ имеет, а живет и обедает хуже моего пастуха!

Кто такой этот Плюшкин? - спросил Чичиков.

Мошенник, - отвечал Собакевич. - Такой скряга, какого вообразить трудно. В тюрьме колодники лучше живут, чем он: всех людей переморил голодом.

Вправду! - подхватил с участием Чичиков. - И вы говорите, что у него, точно, люди умирают в большом количестве?

Как мухи мрут.

Неужели как мухи! А позвольте спросить, как далеко живет он от вас?

В пяти верстах.

В пяти верстах! - воскликнул Чичиков и даже почувствовал небольшое сердечное биение. - Но если выехать из ваших ворот, это будет направо или налево?

Я вам даже не советую дороги знать к этой собаке! - сказал Собакевич. - Извинительней сходить в какое-нибудь непристойное место, чем к нему.

Нет, я спросил не для каких-либо, а потому только, что интересуюсь познанием всякого рода мест, - отвечал на это Чичиков.

За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом в теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и невесть чем, что все ложилось комом в желудке. Этим обед и кончился; но когда встали из-за стола, Чичиков почувствовал в себе тяжести на целый пуд больше. Пошли в гостиную, где уже очутилось на блюдечке варенье - ни груша, ни слива, ни иная ягода, до которого, впрочем, не дотронулись ни гость, ни хозяин. Хозяйка вышла, с тем чтобы накласть его и на другие блюдечки. Воспользовавшись ее отсутствием, Чичиков обратился к Собакевичу, который, лежа в креслах, только покряхтывал после такого сытного обеда и издавал ртом какие-то невнятные звуки, крестясь и закрывая поминутно его рукою. Чичиков обратился к нему с такими словами:

Я хотел было поговорить с вами об одном дельце.

Вот еще варенье, - сказала хозяйка, возвращаясь с блюдечком, - редька, варенная в меду!

А вот мы его после! - сказал Собакевич. - Ты ступай теперь в свою комнату, мы с Павлом Ивановичем скинем фраки, маленько приотдохнем!

Хозяйка уже изъявила было готовность послать за пуховиками и подушками, но хозяин сказал: «Ничего, мы отдохнем в креслах», - и хозяйка ушла.

Собакевич слегка принагнул голову, приготовляясь слышать, в чем было дельце.

Чичиков начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика, и иностранцы справедливо удивляются... Собакевич все слушал, наклонивши голову. И что по существующим положениям этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж, до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность и без того уже весьма сложного государственного механизма... Собакевич все слушал, наклонивши голову, - и что, однако же, при всей справедливости этой меры она бывает отчасти тягостна для многих владельцев, обязывая их взносить подати так, как бы за живой предмет, и что он, чувствуя уважение личное к нему, готов бы даже отчасти принять на себя эту действительно тяжелую обязанность. Насчет главного предмета Чичиков выразился очень осторожно: никак не назвал души умершими, а только несуществующими.

Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного Кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.

Итак?.. - сказал Чичиков, ожидая не без некоторого волнения ответа.

Вам нужно мертвых душ? - спросил Собакевич очень просто, без малейшего удивления, как бы речь шла о хлебе.

Да, - отвечал Чичиков и опять смягчил выражение, прибавивши, - несуществующих.

Найдутся, почему не быть... - сказал Собакевич.

А если найдутся, то вам, без сомнения... будет приятно от них избавиться?

Извольте, я готов продать, - сказал Собакевич, уже несколько приподнявши голову и смекнувши, что покупщик, верно, должен иметь здесь какую-нибудь выгоду.

«Черт возьми, - подумал Чичиков про себя, - этот уж продает прежде, чем я заикнулся!» - и проговорил вслух:

А, например, как же цена?.. хотя, впрочем, это такой предмет... что о цене даже странно...

Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку! - сказал Собакевич.

По сту! - вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного другое слово.

Что ж, разве это для вас дорого? - произнес Собакевич и потом прибавил: - А какая бы, однако ж, ваша цена?

Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!

Эк куда хватили - по восьми гривенок!

Что ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя.

Ведь я продаю не лапти.

Однако ж согласитесь сами: ведь это тоже и не люди.

Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу?

Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими, ведь души-то самые давно уже умерли, остался один неосязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубля, извольте, дам, а больше не могу.

Стыдно вам и говорить такую сумму! вы торгуйтесь, говорите настоящую цену!

Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести, не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать, - говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.

Да чего вы скупитесь? - сказал Собакевич. - Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души, а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то как бывает московская работа, что на один час, - прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!

Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова.

А Пробка Степан, плотник? я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы Бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!

Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло: полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:

Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.

Но позвольте, - сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, - зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица.

Да, конечно, мертвые, - сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: - Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди.

Да всё же они существуют, а это ведь мечта.

Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!

Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим на стене портретам Багратиона и Колокотрони, как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого, знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.

Нет, больше двух рублей я не могу дать, - сказал Чичиков.

Извольте, чтоб не претендовали на меня, что дорого запрашиваю и не хочу сделать вам никакого одолжения, извольте - по семидесяти пяти рублей за душу, только ассигнациями, право только для знакомства!

«Что он в самом деле, - подумал про себя Чичиков, - за дурака, что ли, принимает меня?» - и прибавил потом вслух:

Мне странно, право: кажется, между нами происходит какое-то театральное представление или комедия, иначе я не могу себе объяснить... Вы, кажется, человек довольно умный, владеете сведениями образованности. Ведь предмет просто фуфу. Что ж он стоит? кому нужен?

Да вот вы же покупаете, стало быть нужен.

Здесь Чичиков закусил губу и не нашелся, что отвечать. Он стал было говорить про какие-то обстоятельства фамильные и семейственные, но Собакевич отвечал просто:

Мне не нужно знать, какие у вас отношения; я в дела фамильные не мешаюсь, это ваше дело. Вам понадобились души, я и продаю вам, и будете раскаиваться, что не купили.

Два рублика, - сказал Чичиков.

Эк, право, затвердила сорока Якова одно про всякого, как говорит пословица; как наладили на два, так не хотите с них и съехать. Вы давайте настоящую цену!

«Ну, уж черт его побери, - подумал про себя Чичиков, - по полтине ему прибавлю, собаке, на орехи!»

Извольте, по полтине прибавлю.

Ну, извольте, и я вам скажу тоже мое последнее слово: пятьдесят рублей! право, убыток себе, дешевле нигде не купите такого хорошего народа!

«Экой кулак!» - сказал про себя Чичиков и потом продолжал вслух с некоторою досадою:

Да что в самом деле... как будто точно сурьезное дело; да я в другом месте нипочем возьму. Еще мне всякий с охотой сбудет их, чтобы только поскорей избавиться. Дурак разве станет держать их при себе и платить за них подати!

Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной - такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.

«Вишь, куды метит, подлец!» - подумал Чичиков и тут же произнес с самым хладнокровным видом:

Как вы себе хотите, я покупаю не для какой-либо надобности, как вы думаете, а так, по наклонности собственных мыслей. Два с полтиною не хотите - прощайте!

«Его не собьешь, неподатлив!» - подумал Собакевич.

Ну, Бог с вами, давайте по тридцати и берите их себе!

Нет, я вижу, вы не хотите продать, прощайте!

Позвольте, позвольте! - сказал Собакевич, не выпуская его руки и наступив ему на ногу, ибо герой наш позабыл поберечься, в наказанье за что должен был зашипеть и подскочить на одной ноге.

Прошу прощенья! я, кажется, вас побеспокоил. Пожалуйте, садитесь сюда! Прошу! - Здесь он усадил его в кресла с некоторою даже ловкостию, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать разные штуки на вопросы: «А покажи, Миша, как бабы парятся» или: «А как, Миша, малые ребята горох крадут?»

Право, я напрасно время трачу, мне нужно спешить.

Посидите одну минуточку, я вам сейчас скажу одно приятное для вас слово. - Тут Собакевич подсел поближе и сказал ему тихо на ухо, как будто секрет: - Хотите угол?

То есть двадцать пять рублей? Ни-ни-ни, даже четверти угла не дам, копейки не прибавлю.

Собакевич замолчал. Чичиков тоже замолчал. Минуты две длилось молчание. Багратион с орлиным носом глядел со стены чрезвычайно внимательно на эту покупку.

Какая ж ваша будет последняя цена? - сказал наконец Собакевич.

Два с полтиною.

Право, у вас душа человеческая все равно что пареная репа. Уж хоть по три рубли дайте!

Не могу.

Ну, нечего с вами делать, извольте! Убыток, да уж нрав такой собачий: не могу не доставить удовольствия ближнему. Ведь, я чай, нужно и купчую совершить, чтоб все было в порядке.

Разумеется.

Ну вот то-то же, нужно будет ехать в город.

Так совершилось дело. Оба решили, чтобы завтра же быть в городе и управиться с купчей крепостью. Чичиков попросил списочка крестьян. Собакевич согласился охотно и тут же, подошед к бюро, собственноручно принялся выписывать всех не только поименно, но даже с означением похвальных качеств.

А Чичиков от нечего делать занялся, находясь позади, рассматриваньем всего просторного его оклада. Как взглянул он на его спину, широкую, как у вятских приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренне: «Эк наградил-то тебя Бог! вот уж точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!.. Родился ли ты уж так медведем, или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что называют человек-кулак? Но нет: я думаю, ты все был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустье. Вся разница в том, что теперь ты упишешь полбараньего бока с кашей, закусивши ватрушкою в тарелку, а тогда бы ты ел какие-нибудь котлетки с трюфелями. Да вот теперь у тебя под властью мужики: ты с ними в ладу и, конечно, их не обидишь, потому что они твои, тебе же будет хуже; а тогда бы у тебя были чиновники, которых бы ты сильно пощелкивал, смекнувши, что они не твои же крепостные, или грабил бы ты казну! Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца, выдет еще хуже. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку. Да еще, пожалуй, скажет потом: „Дай-ка себя покажу!“ Да такое выдумает мудрое постановление, что многим придется солоно... Эх, если бы все кулаки!..»

Готова записка, - сказал Собакевич, оборотившись.

Готова? Пожалуйте ее сюда! - Он пробежал ее глазами и подивился аккуратности и точности: не только было обстоятельно прописано ремесло, звание, лета и семейное состояние, но даже на полях находились особенные отметки насчет поведения, трезвости, - словом, любо было глядеть.

Теперь пожалуйте же задаточек! - сказал Собакевич.

К чему же вам задаточек? Вы получите в городе за одним разом все деньги.

Все, знаете, так уж водится, - возразил Собакевич.

Не знаю, как вам дать, я не взял с собою денег. Да, вот десять рублей есть.

Что ж десять! Дайте по крайней мере хоть пятьдесят!

Чичиков стал было отговариваться, что нет; но Собакевич так сказал утвердительно, что у него есть деньги, что он вынул еще бумажку, сказавши:

Пожалуй, вот вам еще пятнадцать, итого двадцать пять. Пожалуйте только расписку?

Да на что ж вам расписка?

Все, знаете, лучше расписку. Не ровен час, все может случиться.

Хорошо, дайте же сюда деньги!

На что ж деньги? У меня вот они в руке! как только напишете расписку, в ту же минуту их возьмете.

Да позвольте, как же мне писать расписку? прежде нужно видеть деньги.

Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.

Бумажка-то старенькая! - произнес он, рассматривая одну из них на свете, - немножко разорвана, ну да между приятелями нечего на это глядеть.

«Кулак, кулак! - подумал про себя Чичиков, - да еще и бестия в придачу!»

А женского пола не хотите?

Нет, благодарю.

Я бы недорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку.

Нет, в женском поле не нуждаюсь.

Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона: кто любит попа, а кто попадью, говорит пословица.

Еще я хотел вас попросить, чтобы эта сделка осталась между нами, - говорил Чичиков, прощаясь.

Да уж само собою разумеется. Третьего сюда нечего мешать; что по искренности происходит между короткими друзьями, то должно остаться во взаимной их дружбе. Прощайте! Благодарю, что посетили; прошу и вперед не забывать: коли выберется свободный часик, приезжайте пообедать, время провести. Может быть, опять случится услужить чем-нибудь друг другу.

«Да, как бы не так! - думал про себя Чичиков, садясь в бричку. - По два с полтиною содрал за мертвую душу, чертов кулак!»

Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.

Подлец, до сих пор еще стоит! - проговорил он сквозь зубы и велел Селифану, поворотивши к крестьянским избам, отъехать таким образом, чтобы нельзя было видеть экипажа со стороны господского двора. Ему хотелось заехать к Плюшкину, у которого, по словам Собакевича, люди умирали, как мухи, но не хотелось, чтобы Собакевич знал про это. Когда бричка была уже на конце деревни, он подозвал к себе первого мужика, который, попавши где-то на дороге претолстое бревно, тащил его на плече, подобно неутомимому муравью, к себе в избу.

Эй, борода! а как проехать отсюда к Плюшкину, так чтоб не мимо господского дома?

Мужик, казалось, затруднился сим вопросом.

Что ж, не знаешь?

Нет, барин, не знаю.

Эх, ты! А и седым волосом еще подернуло! скрягу Плюшкина не знаешь, того, что плохо кормит людей?

А, заплатанной, заплатанной! - вскрикнул мужик.

Было им прибавлено и существительное к слову «заплатанной», очень удачное, но неупотребительное в светском разговоре, а потому мы его пропустим. Впрочем, можно догадываться, что оно выражено было очень метко, потому что Чичиков, хотя мужик давно уже пропал из виду и много уехали вперед, однако ж все еще усмехался, сидя в бричке. Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света. И как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище, хоть заставь пишущих людишек выводить его за наемную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: каркнет само за себя прозвище во все свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица. Произнесенное метко, все равно что писанное, не вырубливается топором. А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, - одной чертой обрисован ты с ног до головы!

Как несметное множество церквей, монастырей с куполами, главами, крестами, рассыпано на святой, благочестивой Руси, так несметное множество племен, поколений, народов толпится, пестреет и мечется по лицу земли. И всякий народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и других даров Бога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выраженье его часть собственного своего характера. Сердцеведением и мудрым познаньем жизни отзовется слово британца; легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает свое, не всякому доступное, умно-худощавое слово немец; но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово.

Скоро, однако ж, показавшаяся деревня Собакевича рассеяла его мысли и заставила их обратиться к своему постоянному предмету.

Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый, как два крыла, одно темнее, другое светлее, были у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темносерыми или, лучше, дикими стенами, дом в роде тех, какие у нас строят для военных поселений и немецких колонистов. Было заметно, что при постройке его зодчий беспрестанно боролся со вкусом хозяина. Зодчий был педант и хотел симметрии, хозяин — удобства и, как видно, вследствие того заколотил на одной стороне все отвечающие окна и провертел на место их одно, маленькое, вероятно понадобившееся для темного чулана. Фронтон тоже никак не пришелся посреди дома, как ни бился архитектор, потому что хозяин приказал одну колонну сбоку выкинуть, и оттого очутилось не четыре колонны, как было назначено, а только три. Двор окружен был крепкою и непомерно толстою деревянною решеткой. Помещик, казалось, хлопотал много о прочности. На конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна, определенные на вековое стояние. Деревенские избы мужиков тож срублены были на диво: не было кирченых стен, резных узоров и прочих затей, но всё было пригнано плотно и как следует. Даже колодец был обделан в такой крепкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли. Словом, всё, на что ни глядел он, было упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке. Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные, легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего, и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья. Выглянувши, оба лица в ту же минуту спрятались. На крыльцо вышел лакей в серой куртке с голубым стоячим воротником и ввел Чичикова в сени, куда вышел уже сам хозяин. Увидев гостя, он сказал отрывисто: «Прошу!» и повел его во внутренние жилья.

Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался весьма похожим на средней величины медведя. Для довершения сходства фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукава длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги. Цвет лица имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке. Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со всего плеча, хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и, в силу такого неповорота, редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую: медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михайлом Семеновичем. Зная привычку его наступать на ноги, он очень осторожно передвигал своими и давал ему дорогу вперед. Хозяин, казалось, сам чувствовал за собою этот грех и тот же час спросил: «Не побеспокоил ли я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.

Вошед в гостиную, Собакевич показал на кресла, сказавши опять: «Прошу!» Садясь, Чичиков взглянул на стены и на висевшие на них картины. На картинах всё были молодцы, всё греческие полководцы, гравированные во весь рост: Маврокордато в красных панталонах и мундире, с очками на носу, Колокотрони, Миаули, Канари. Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу. Между крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего, поместился Багратион, тощий, худенький, с маленькими знаменами и пушками внизу и в самых узеньких рамках. Потом опять следовала героиня греческая Бобелина, которой одна нога казалась больше всего туловища тех щеголей, которые наполняют нынешние гостиные. Хозяин, будучи сам человек здоровый и крепкий, казалось, хотел, чтобы и комнату его украшали тоже люди крепкие и здоровые. Возле Бобелины, у самого окна, висела клетка, из которой глядел дрозд темного цвета с белыми крапинками, очень похожий тоже на Собакевича. Гость и хозяин не успели помолчать двух минут, как дверь в гостиной отворилась и вошла хозяйка, дама весьма высокая, в чепце с лентами, перекрашенными домашнею краскою. Вошла она степенно, держа голову прямо, как пальма.

«Это моя Феодулия Ивановна!» сказал Собакевич.

Чичиков подошел к ручке Феодулии Ивановны, которую она почти впихнула ему в губы, причем он имел случай заметить, что руки были вымыты огуречным рассолом.

Феодулия Ивановна попросила садиться, сказавши тоже: «Прошу!» и сделав движение головою, подобно актрисам, представляющим королев. Затем она уселась на диване, накрылась своим мериносовым платком и уже не двигнула более ни глазом, ни бровью, ни носом.

Чичиков опять поднял глаза вверх и опять увидел Канари с толстыми ляжками и нескончаемыми усами, Бобелину и дрозда в клетке.

Почти в течение целых пяти минут все хранили молчание; раздавался только стук, производимый носом дрозда о дерево деревянной клетки, на дне которой удил он хлебные зернышки. Чичиков еще раз окинул комнату и всё, что в ней ни было, — всё было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое- то странное сходство с самим хозяином дома: в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах: совершенный медведь. Стол, креслы, стулья — всё было самого тяжелого и беспокойного свойства; словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич! или: и я тоже очень похож на Собакевича!

«Мы об вас вспоминали у председателя палаты, у Ивана Григорьевича», сказал наконец Чичиков, видя, что никто не располагается начинать разговора: «в прошедший четверг. Очень приятно провели там время».

«Да, я не был тогда у председателя», отвечал Собакевич.

«А прекрасный человек!»

«Кто такой?» сказал Собакевич, глядя на угол печи.

«Председатель».

«Ну, может быть, это вам так показалось: он только что масон, а такой дурак, какого свет не производил».

Чичиков немного озадачился таким отчасти резким определением, но потом, поправившись, продолжал: «Конечно, всякой человек не без слабостей, но зато губернатор, какой превосходный человек!»

«Губернатор превосходный человек?»

«Да, не правда ли?»

«Первый разбойник в мире!»

«Как, губернатор разбойник?» сказал Чичиков и совершенно не мог понять, как губернатор мог попасть в разбойники. «Признаюсь, этого я бы никак не подумал», продолжал он. «Но позвольте, однако же, заметить: поступки его совершенно не такие; напротив, скорее даже мягкости в нем много». Тут он привел в доказательство даже кошельки, вышитые его собственными руками, и отозвался с похвалою об ласковом выражении лица его.

«И лицо разбойничье!» сказал Собакевич. «Дайте ему только нож да выпустите его на большую дорогу, зарежет, за копейку зарежет! Он да еще вице-губернатор — это Гога и Магога».

«Нет, он с ними не в ладах», подумал про себя Чичиков. «А вот заговорю я с ним о полицеймейстере? он, кажется, друг его». — «Впрочем, что до меня», сказал он: «мне, признаюсь, более всех нравится полицеймейстер. Какой-то этакой характер прямой, открытый; в лице видно что-то простосердечное».

«Мошенник!» оказал Собакевич очень хладнокровно: «продаст, обманет, еще и пообедает с вами! Я их знаю всех: это всё мошенники; весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор, да и тот, если сказать правду, свинья».

После таких похвальных, хотя несколько кратких биографий Чичиков увидел, что о других чиновниках нечего упоминать, и вспомнил, что Собакевич не любил ни о ком хорошо отзываться.

«Что ж, душенька, пойдем обедать», сказала Собакевичу его супруга.

«Прошу!» сказал Собакевич. Засим, подошедши к столику, где была закуска, гость и хозяин выпили, как следует, по рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням, то-есть всякими соленостями и иными возбуждающими благодатями, и потекли все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме; что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Сидят они на том же месте, одинаково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что от роду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь в девичей или в кладовой окажется просто: ого-го!

«Щи, моя душа, сегодня очень хороши!» сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. «Эдакой няни», продолжал он, обратившись к Чичикову: «вы не будете есть в городе, там вам чорт знает что подадут!»

«У губернатора, однако ж, недурен стол», сказал Чичиков.

«Да знаете ли, из чего всё это готовится? вы есть не станете, когда узнаете».

«Не знаю, как приготовляется, об этом я не могу судить, но свиные котлеты и разварная рыба были превосходны».

«Это вам так показалось. Ведь я знаю, что они на рынке покупают. Купит вон тот каналья повар, что выучился у француза, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца».

«Фу! какую ты неприятность говоришь!» сказала супруга Собакевича.

«А что ж, душенька, так у них делается; я не виноват, так у них у всех делается. Всё, что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань, они его в суп! да в суп! туда его!»

«Ты за столом всегда эдакое расскажешь!» возразила опять супруга Собакевича.

«Что ж, душа моя», сказал Собакевич: «если б я сам это делал, но я тебе прямо в глаза скажу, что я гадостей не стану есть. Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа. Возьмите барана», продолжал он, обращаясь к Чичикову: «это бараний бок с кашей! Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это всё выдумали доктора немцы да французы; я бы их перевешал за это! Выдумали диэту, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостая натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! Нет, это всё не то, это всё выдумки, это всё...» Здесь Собакевич даже сердито покачал головою. «Толкуют — просвещенье, просвещенье, а это просвещенье — фук! Сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина — всего барана тащи, гусь — всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует». Собакевич подтвердил это делом: он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел всё, обгрыз, обсосал до последней косточки.

«Да», подумал Чичиков: «у этого губа не дура».

«У меня не так», говорил Собакевич, вытирая салфеткою руки: «у меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: 800 душ имеет, а живет и обедает хуже моего пастуха!»

«Кто такой этот Плюшкин?» спросил Чичиков.

«Мошенник», отвечал Собакевич. «Такой скряга, какого вообразить трудно. В тюрьме колодники лучше живут, чем он: всех людей переморил голодом».

«Вправду!» подхватил с участием Чичиков. «И вы говорите, что у него, точно, люди умирают в большом количестве?»

«Как мухи мрут».

«Неужели как мухи? А позвольте спросить: как далеко живет он от вас?»

«В пяти верстах».

«В пяти верстах!» вскликнул Чичиков и даже почувствовал небольшое сердечное биение. «Но если выехать из ваших ворот, это будет направо или налево?»

«Я вам даже не советую и дороги знать к этой собаке!» сказал Собакевич. «Извинительней сходить в какое-нибудь непристойное место, чем к нему».

«Нет, я спросил не для каких-либо, а потому только, что интересуюсь познанием всякого рода мест», отвечал на это Чичиков.

За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк ростом в теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и ни весть чем, что всё ложилось комом в желудке. Этим обед и кончился; но когда встали из-за стола, Чичиков почувствовал в себе тяжести на целый пуд больше. Пошли в гостиную, где уже очутилось на блюдечке варенье, ни груша, ни слива, ни иная ягода, до которого, впрочем, не дотронулись ни гость, ни хозяин. Хозяйка вышла с тем, чтобы накласть его и на другие блюдечки. Воспользовавшись ее отсутствием, Чичиков обратился к Собакевичу, который, лежа в креслах, только покряхтывал после такого сытного обеда и издавал ртом какие-то невнятные звуки, крестясь и закрывая поминутно его рукою. Чичиков обратился к нему с такими словами:

«Я хотел было поговорить с вами об одном дельце».

«Вот еще варенье!» сказала хозяйка, возвращаясь с блюдечком: «редька, вареная в меду!»

«А вот мы его после!» сказал Собакевич. «Ты ступай теперь в свою комнату, мы с Павлом Ивановичем скинем фраки, маленечко приотдохнем!»

Хозяйка уже изъявила было готовность послать за пуховиками и подушками, но хозяин сказал: «Ничего, мы отдохнем в креслах», и хозяйка ушла.

Собакевич слегка принагнул голову, приготовляясь слышать, в чем было дельце.

Чичиков начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве, сказал, что даже самая древняя римская монархия не была так велика, и иностранцы справедливо удивляются...Собакевич всё слушал, наклонивши голову. И что по существующим положениям этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончившие жизненное поприще, числятся, однако ж, до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность, и без того уже весьма сложного, государственного механизма... Собакевич всё слушал, наклонивши голову — и что, однако же, при всей справедливости этой меры, она бывает отчасти тягостна для многих владельцев, обязывая их взносить подати так, как бы за живой предмет, и что он, чувствуя уважение личное к нему, готов бы даже отчасти принять на себя эту действительно тяжелую обязанность. Насчет главного предмета Чичиков выразился очень осторожно: никак не назвал душ умершими, а только несуществующими.

Собакевич слушал, всё попрежнему нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось в лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что всё, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.

«Итак?..» сказал Чичиков, ожидая не без некоторого волненья ответа.

«Вам нужно мертвых душ?» спросил Собакевич очень просто, без малейшего удивления, как бы речь шла о хлебе.

«Да», отвечал Чичиков, и опять смягчил выражение, прибавивши: «несуществующих».

«Найдутся, почему не быть...» сказал Собакевич.

«А если найдутся, то вам, без сомнения... будет приятно от них избавиться?»

«Извольте, я готов продать», сказал Собакевич, уже несколько приподнявши голову и смекнувши, что покупщик, верно, должен иметь здесь какую-нибудь выгоду.

«Чорт возьми», подумал Чичиков про себя: «этот уж продает еще прежде, чем я заикнулся!» и проговорил вслух: «А, например, как же цена, хотя, впрочем, конечно, это такой предмет... что о цене даже странно...»

«Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку!» сказал Собакевич.

«По сту!» вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался или язык Собакевича, по своей тяжелой натуре не так поворотившись, брякнул, вместо одного, другое слово.

«Что ж, разве это для вас дорого?» произнес Собакевич и потом прибавил: «А какая бы, однако ж, ваша цена?»

«Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!»

«Эк куда хватили, по восьми гривенок!»

«Что ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя».

«Ведь я продаю не лапти».

«Однако ж, согласитесь сами: ведь это тоже и не люди».

«Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу?»

«Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими, ведь души-то самые давно уже умерли, остался один не осязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубли, извольте, дам, а больше не могу».

«Стыдно вам и говорить такую сумму! вы торгуйтесь, говорите настоящую цену!»

«Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести, не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать», говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.

«Да чего вы скупитесь?» сказал Собакевич: «право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, прочность такая, сам и обобьет и лаком покроет!»

Чичиков открыл рот с тем, чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова:

«А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!»

Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло; полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:

«Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного! А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин».

«Но позвольте», сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было: «зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица».

«Да, конечно, мертвые», сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: «впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди».

«Да всё же они существуют, а это ведь мечта».

«Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет: нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!» Последние слова он уже сказал, обратившись к висевшим по стене портретам Багратиона и Колокотрони, как обыкновенно случается с разговаривающими, когда один из них вдруг, неизвестно почему, обратится не к тому лицу, к которому относятся слова, а к какому-нибудь нечаянно пришедшему третьему, даже вовсе незнакомому, от которого, знает, что не услышит ни ответа, ни мнения, ни подтверждения, но на которого, однако ж, так устремит взгляд, как будто призывает его в посредники; и несколько смешавшийся в первую минуту незнакомец не знает, отвечать ли ему на то дело, о котором ничего не слышал, или так постоять, соблюдши надлежащее приличие, и потом уже уйти прочь.

«Нет, больше двух рублей я не могу дать», сказал Чичиков.

«Извольте, чтоб не претендовали на меня, что дорого запрашиваю и не хочу сделать вам никакого одолжения, извольте — по семидесяти пяти рублей за душу, только ассигнациями, право, только для знакомства!»

«Что он, в самом деле», подумал про себя Чичиков: «за дурака, что ли, принимает меня», и прибавил потом вслух: «Мне странно, право: кажется, между нами происходит какое-то театральное представление, или комедия; иначе я не могу себе объяснить... Вы, кажется, человек довольно умный, владеете сведениями образованности. Ведь предмет просто: фу-фу. Что ж он стоит? кому нужен?»

«Да, вот, вы же покупаете; стало быть, нужен».

Здесь Чичиков закусил губу и не нашелся, что отвечать. Он стал было говорить про какие-то обстоятельства фамильные и семейственные, но Собакевич отвечал просто:

«Мне не нужно знать, какие у вас отношения: я в дела фамильные не мешаюсь, это ваше дело. Вам понадобились души, я и продаю вам, и будете раскаиваться, что не купили».

«Два рублика», сказал Чичиков.

«Эк, право, затвердила сорока Якова одно про всякого, как говорит пословица; как наладили на два, так не хотите с них и съехать. Вы давайте настоящую цену!»

«Ну, уж чорт его побери!» подумал про себя Чичиков: «по полтине ему прибавлю, собаке, на орехи!» — «Извольте, по полтине прибавлю»,

«Ну, извольте, и я вам скажу тоже мое последнее слово: пятьдесят рублей! право, убыток себе, дешевле нигде не купите такого хорошего народа!»

«Экой кулак!» сказал про себя Чичиков и потом продолжал вслух с некоторою досадою: «Да что, в самом деле... как будто точно сурьезное дело; да я в другом месте нипочем возьму. Еще мне всякой с охотой сбудет их, чтобы только поскорей избавиться. Дурак разве станет держать их при себе и платить за них подати!»

«Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной, — такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства».

«Вишь куды метит, подлец!» подумал Чичиков и тут же произнес с самым хладнокровным видом: «Как вы себе хотите, я покупаю не для какой-либо надобности, как вы думаете, а так, по наклонности собственных мыслей. Два с полтиною не хотите — прощайте!»

«Его не собьешь, неподатлив!» подумал Собакевич. «Ну, бог с вами, давайте по тридцати и берите их себе!»

«Нет, я вижу, вы не хотите продать; прощайте!»

«Позвольте, позвольте!» сказал Собакевич, взявши его за руку и ведя в гостиную. «Прошу, я вам что-то скажу».

«К чему беспокойство, я сказал всё».

«Позвольте, позвольте!» сказал Собакевич, не выпуская его руки и наступив ему на ногу, ибо герой наш позабыл поберечься, в наказанье за что должен был зашипеть и подскочить на одной ноге.

«Прошу прощенья! я, кажется, вас побеспокоил. Пожалуйте, садитесь сюда! Прошу!» Здесь он усадил его в кресла, с некоторою даже ловкостию, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться и делать разные штуки на вопросы: «А покажи, миша, как бабы парятся?» или: «А как, миша, малые ребята горох крадут?»

«Право, я напрасно время трачу, мне нужно спешить».

«Посидите одну минуточку, я вам сейчас скажу одно приятное для вас слово». Тут Собакевич подсел поближе и сказал ему тихо на ухо, как будто секрет: «Хотите угол?»

«То-есть двадцать пять рублей? Ни, ни, ни, даже четверти угла не дам, копейки не прибавлю».

Собакевич замолчал. Чичиков тоже замолчал. Минуты две длилось молчание. Багратион с орлиным носом глядел со стены чрезвычайно внимательно на эту покупку.

«Какая ж будет ваша последняя цена?» сказал наконец Собакевич.

«Два с полтиною».

«Право, у вас душа человеческая все равно, что пареная репа. Уж хоть по три рубли дайте!»

«Не могу».

«Ну, нечего с вами делать, извольте! Убыток, да уж нрав такой собачий: не могу не доставить удовольствия ближнему. Ведь, я чай, нужно и купчую совершить, чтоб все было в порядке».

«Разумеется».

«Ну, вот то-то же, нужно будет ехать в город».

Так совершилось дело. Оба решили, чтобы завтра же быть в городе и управиться с купчей крепостью. Чичиков попросил списочка крестьян. Собакевич согласился охотно и тут же, подошед к бюро, собственноручно принялся выписывать всех не только поименно, но даже с означением похвальных качеств.

А Чичиков, от нечего делать, занялся, находясь позади, рассматриваньем всего просторного его оклада. Как взглянул он на его спину, широкую, как у вятских, приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то тебя бог! вот уж, точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!.. Родился ли ты уж так медведем или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что называют человек-кулак? Но нет: я думаю, ты всё был бы тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустьи. Вся разница в том, что теперь ты упишешь полбараньего бока с кашей, закусивши ватрушкою в тарелку, а тогда бы ты ел какие-нибудь котлетки с трюфелями. Да вот теперь у тебя под властью мужики: ты с ними в ладу и, конечно, их не обидишь, потому что они твои, тебе же будет хуже; а тогда бы у тебя были чиновники, которых бы ты сильно пощелкивал, смекнувши, что ведь они не твои же крепостные, или грабил бы ты казну! Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца, выдет еще хуже. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку. Да еще, пожалуй, скажет потом: «Дай-ка себя покажу!» Да такое выдумает мудрое постановление, что многим придется солоно... Эх, если бы все кулаки!..»

«Готова записка», сказал Собакевич оборотившись.

«Готова? пожалуйте ее сюда!» Он пробежал ее глазами и подивился аккуратности и точности: не только было обстоятельно прописано ремесло, звание, лета и семейное состояние, но даже на полях находились особенные отметки насчет поведения, трезвости, словом, любо было глядеть.

«Теперь пожалуйте же задаточек!» сказал Собакевич.

«К чему же вам задаточек? Вы получите в городе за одним разом все деньги».

«Всё, знаете, так уж водится», возразил Собакевич.

«Не знаю, как вам дать, я не взял с собою денег. Да, вот, десять рублей есть».

«Что ж десять! Дайте, по крайней мере, хоть пятьдесят!»

Чичиков стал было отговариваться, что нет; но Собакевич так сказал утвердительно, что у него есть деньги, что он вынул еще бумажку, сказавши:

«Пожалуй, вот вам еще пятнадцать, итого двадцать пять. Пожалуйте только расписочку».

«Да на что ж вам расписка?»

«Всё, знаете, лучше расписочку. Неровен час, всё может случиться».

«Хорошо, дайте же сюда деньги!»

«На что ж деньги? У меня вот они в руке! как только напишете расписку, в ту же минуту их возьмете».

«Да позвольте, как же мне писать расписку? прежде нужно видеть деньги».

Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные ревижские души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.

«Бумажка-то старенькая!» произнес он, рассматривая одну из них на свете: «немножко разорвана, ну да между приятелями нечего на это глядеть».

«Кулак, кулак!» подумал про себя Чичиков: «да еще и бестия в придачу!»

«А женского пола не хотите?»

«Нет, благодарю».

«Я бы недорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку».

«Нет, в женском поле не нуждаюсь».

«Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона: кто любит попа, а кто попадью, говорит пословица».

«Еще я хотел вас попросить, чтобы эта сделка осталась между нами», говорил Чичиков прощаясь.

«Да уж само собою разумеется. Третьего сюда нечего мешать; что по искренности происходит между короткими друзьями, то должно остаться во взаимной их дружбе. Прощайте! Благодарю, что посетили; прошу и вперед не забывать: коли выберется свободный часик, приезжайте пообедать, время провести. Может быть, опять случится услужить чем-нибудь друг другу».

«Да, как бы не так!» думал про себя Чичиков, садясь в бричку. «По два с полтиною содрал за мертвую душу, чортов кулак!»

Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора и у полицеймейстера видались, а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич всё еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.

На прошлой неделе в одном из ЖЖ сообществ проводился интересный раунд, а именно - блюда по классике русских писателей. Т.е. блюда, о которых мы читали у Пушкина, Гоголя, Салтыкова-Щедрина и т.п. каждый мог приготовить дома и выложить на суд сообщества.
Однако, являясь давним членом сообщества ФудКлуб, не могу не поделится с Вами, сообщники, своим рецептом приготовленым по Гоголю. Между прочим, лично моё мнение, Николай Васильевич зря не оставил потомкам кулинарных книг - бесценная была бы информация. Записки его кулинарные есть, в книгах описаны застолья и блюда грамотно, а вот до кулинарной книги писатель не дошел… А зря…

Вспомнились мне, кстати, «Мертвые души», обед у Собакевича:

Что ж, душенька, пойдем обедать, - сказала Собакевичу его супруга.
- Прошу!- сказал Собакевич.
Засим, подошедши к столу, где была закуска, гость и хозяин выпили как следует по рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням, то есть всякими соленостями и иными возбуждающими благодатями, и потекли все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме: что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Сидят они на том же месте, одинаково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что отроду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь в девичьей или в кладовой окажется просто: ого-го! (а шалун был Николай Васильевич, шалун, видно «знатока предмета»… и этакое то произведение преподают детям в школе безо всякой пометки «16+»! Хотя…хм… в школе я на этот отрывок и внимания не обратил - видимо не знал я в школе, как там именно, с 30 летними девицами, в кладовой «ого-го» можно делать).
- Щи, моя душа, сегодня очень хороши! - сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. - Эдакой няни, - продолжал он, обратившись к Чичикову, - вы не будете есть в городе, там вам черт знает что подадут!

Няню, или кендюх, по традиционному рецепту полагается приготовлять в печи - об этом вам каждая уважаемая старинная книга расскажет. Но печи у меня лично на 5м этаже нет, поэтому приготовлю я, по меткому выражению Собакевича, «черт знает что». Рецепт этот у нас в семье давно уже адаптированный, приготовлялся десятки раз, что бабушкой, что матерью, настал, видимо и мой черед.

Для рецепта нам понадобятся:

Желудок (он же кендюх, он же шлунок) свиной или бараний

Сало свиное100 гр.

Мясо свиное или говяжье 300 гр.

Лук репчатый 100 гр. или 2 средних головки

Крупа пшенная (рисовая, гречневая) 100 гр.

Масло растительное для обжарки 50 мл.

Соль, перец черный молотый.

Кендюх (няню) можно делать с разными крупами, не обязательно с гречкой. Отлично идет в няню рис, и очень оригинально идет пшено. Вот с пшеном мы её и приготовим.

Желудок, для устранения характерного запаха, выворачиваем ворсистой стороной наружу и замачиваем на 3-4 часа в воде, часто меняя воду. Тыльной стороной ножа соскабливаем слизь. Впрочем, у меня желудок уже очищенный, а с сырым, необработанным желудком, нужно сутки возиться, отмачивая-отскабливая.

Отмоченный желудок бланшируем 2-3 мин в кипящей воде. Во первых это окончательно удаляет остатки слизи, во вторых, он уплотняется и работать с ним потом гораздо легче.

Мясо режем на кубики 2-3 см

Сало и лук нарезаем мелким кубиком и обжариваем на сковороде до слабозолотистого цвета (сало разумеется нужно кидать прежде лука).

На той стадии, что показана на фото, добавляем в сало с луком мясо и обжариваем все вместе. Выкладываем полученную смесь в гастроемкость, добавляем хорошо промытое пшено. Все хорошо перемешиваем, солим, перчим по вкусу.

Желудок укладываем в тарелку (ну чтоб не свинячить на столе) разрезом кверху. Набиваем его смесью каши с мясом. Сок и жир от обжарки выливаем внутрь.

*Тут необходимо сделать пояснение. Если желудок начиняем пшеном, то укладывать его можно достаточно плотно, практически не оставляя свободного места, только не утрамбовывать. Если гречкой - свободного места оставить процентов 15-20 от общего объема. А вот если рисом - свободного места должно быть 30% не менее. Иначе рис не разбухнет, а спрессуется в монолитный слой, и употреблять это можно будет только при помощи бензопилы, да и сердцевина рисинок не проварится..

А теперь взяв толстую «цыганскую иглу»и не менее толстую нить, начинаем зашивать наш кендюх, грубыми стежками через край «по черному».

Зашитый желудок ставим варится на медленном огне на 2,5 часа в воду с душистым перцем, лавровым листом (или букетом гарни) и головкой чеснока.

Вытащенные кендюх, не давая ему остыть

Обжариваем на сковороде, поворачивая разными сторонами, зарумянивая бока. Советую сильно не пережаривать, только до чуть золотистого цвета, потому как жевать пережаренный желудок удовольствие довольно сомнительное. Я вот в погоне за «цветом» в паре мест его слегка передержал.

Ну и как Собакевич - отхватываем себе нехилый кусок няни, со щами или без. Под водку или просто с аппетитом

Традиционно - для любознательных в разрезе, для слепых на ощупь

З.Ы. Увлекшись поеданием литературного деликатеса, не слопайте нитку! Её все же вытащить нужно будет))).

Описания русской провинциальной жизни были бы неполными, если бы не включали в себя сытные роскошные обеды, перекусы в трактирах, чаевничания - то есть картины кулинарной, гастрономической жизни России в первой половине XIX века. Тут было на что посмотреть и что попробовать. Уже с первых страниц поэмы начинают течь слюнки и сосать под ложечкой. Ведь Чичиков постоянно закусывает, то поросенком с хреном и сметаной, то шанежками и пряглами в гостях у Коробочки.

Предлагаем совершить небольшое кулинарное путешествие по страницам «Мертвых душ» и приготовить старинные русские блюда.

Обед Чичикова в трактире

«Размотавши косынку, господин велел подать себе обед. Покамест ему подавались разные обычные в трактирах блюда, как-то: щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярку жареную, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам; покамест ему всё это подавалось, и разогретое и просто холодное, он заставил слугу, или полового, рассказывать всякий вздор о том, кто содержал прежде трактир и кто теперь, и много ли дает дохода, и большой ли подлец их хозяин; на что половой по обыкновению отвечал: «О, большой, сударь, мошенник».

Мозги с горошком

1 пакет панировочных сухарей

1 ст.л. муки

3 ст.л. растительного масла

2 ст.л. уксуса

Лавровый лист

Перец горошком

Молотый перец

Шаг 1. Мозги положить в холодную воду на полчаса. Очистить от пленок, залить свежей холодной водой, добавить уксус, соль, лавровый лист и перец. После закипания варить полчаса.

Шаг 2 . Разрезать каждую половинку на две части, посыпать солью и молотым перцем, обвалять в муке.

Шаг 3. Взбить яйцо, обмакнуть в него кусочки мозгов, а потом обвалять эти кусочки в сухарях.

Шаг 4. Мозги обжарить в масле 7-10 минут. Подавать с горошком или картофельным пюре. Но можно и с томатным соусом.

Пулярка жареная

Пулярка - это крупная жирная курица. Она кастрирована, яиц не несет, зато мясо у нее очень нежное.

1 крупная курица

2 ст.л. панировочных сухарей

Шаг 1. Курицу помыть, опалить если нужно. Натереть ее солью и красным перцем и внутри, и снаружи.

Шаг 2 . Поставить курицу в духовку и запекать около 1,5 часов.

Шаг 3. Смешать вытопившийся из курицы жир с сухарями, посыпать ими курицу и подрумянить.

Слоеный сладкий пирожок

1 упаковка слоеного теста

2 ст.л. муки

2/3 стакана сахара

Шаг 1. Разморозить тесто. Яблоки очистить и нарезать тонкими ломтиками.

Шаг 2 . Раскатать тесто. Нарезать на квадраты. На половину каждого квадрата положить яблоки, посыпать сахаром и корицей. Залепить края теста - получится треугольный пирожок.

Шаг 3. Выпекать при 180 С в течение 15-20 минут. Как только тесто немного схватится, смазать взбитым яйцом.

Господин средней руки

«Подъехавши к трактиру, Чичиков велел остановиться по двум причинам: с одной стороны, чтоб дать отдохнуть лошадям, а с другой стороны, чтоб и самому несколько закусить и подкрепиться. Автор должен признаться, что весьма завидует аппетиту и желудку такого рода людей. Для него решительно ничего не значат все господа большой руки, живущие в Петербурге и Москве, проводящие время в обдумывании, что бы такое поесть завтра и какой бы обед сочинить на послезавтра, и принимающиеся за этот обед не иначе, как отправивши прежде в рот пилюлю, глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд, а потом отправляющиеся в Карлсбад или на Кавказ. Нет, эти господа никогда не возбуждали в нем зависти. Но господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся за стол, в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плесом, так что вчуже пронимает аппетит, - вот эти господа, точно, пользуются завидным даянием неба! Не один господин большой руки пожертвовал бы сию же минуту половину душ крестьян и половину имений, заложенных и незаложенных, со всеми улучшениями на иностранную и русскую ногу, с тем только, чтобы иметь такой желудок, какой имеет господин средней руки, но то беда, что ни за какие деньги, ниже имения, с улучшениями и без улучшений, нельзя приобресть такого желудка, какой бывает у господина средней руки».

Стерляжья уха с шампанским

Это блюдо было изобретено в первой половине XIX века.

1 корешок петрушки

1 корешок сельдерея

1 лавровый лист

душистый перец горошком

1 кг свежей стерляди

0,5 бутылки сухого шампанского

1 пучок укропа (для добавки в готовую уху)

Отдельно подаются:

1 ст.л. уксуса

½ луковицы

Шаг 1 . Курицу положить в холодную воду, на небольшом огне довести до кипения, положить коренья и душистый перец и варить под крышкой на медленном огне 45 минут.

Шаг 2. За 5 минут до конца варки положить лавровый лист и посолить. После окончания варки, не открывая крышку, дать бульону настояться в течение 10 минут. Вынуть из него курицу.

Шаг 3 . Положить в бульон петрушку и сельдерей, нарезать кусками рыбу. Когда рыба всплывет - поварить еще 15 минут.

Шаг 4. После этого влить шампанское, прибавить огонь, прогреть, но не доводить до кипения и снять с огня. Дать настояться.

Шаг 5 . Рыбу положить в тарелки, процедить сверху бульон, посыпать укропом.

Шаг 6. Уксус смешать со стаканом воды, посолить и поперчить маринад, добавить в него мелко нарубленный лук. Маринадом залить молоки и мариновать 2 часа. Подавать к ухе как закуску.

Примечание: В старину куриный бульон осветляли оттяжкой из черной икры, зернистой или паюсной. Из бульона вынимали курицу, и наливали разведенные в половине стакана воды 2 ст.л. икры. Нагревали до кипения, удаляли пену и варили еще на слабом огне 10-15 минут. Потом огонь выключали и бульон отстаивали - в результате оттяжка оседала на дно. Потом процеживали бульон через тканевую салфетку.

Обед у Собакевича

«Что ж, душенька, пойдем обедать», - сказала Собакевичу его супруга.

«Прошу!» - сказал Собакевич. Засим, подошедши к столику, где была закуска, гость и хозяин выпили, как следует, по рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням, то есть всякими соленостями и иными возбуждающими благодатями, и потекли все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме; что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, которые существуют на свете не как предмет, а как посторонние крапинки или пятнышки на предмете. Сидят они на том же месте, одинаково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что от роду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь в девичьей или в кладовой окажется просто: ого-го!

«Щи, моя душа, сегодня очень хороши!» - сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками. «Эдакой няни», - продолжал он, обратившись к Чичикову: «вы не будете есть в городе, там вам чорт знает что подадут!»

«У губернатора, однако ж, недурен стол», - сказал Чичиков.

«Да знаете ли, из чего всё это готовится? вы есть не станете, когда узнаете».

«Не знаю, как приготовляется, об этом я не могу судить, но свиные котлеты и разварная рыба были превосходны».

«Это вам так показалось. Ведь я знаю, что они на рынке покупают. Купит вон тот каналья повар, что выучился у француза, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца».

«Фу! какую ты неприятность говоришь!» - сказала супруга Собакевича.

«А что ж, душенька, так у них делается; я не виноват, так у них у всех делается. Всё, что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань, они его в суп! да в суп! туда его!»

«Ты за столом всегда эдакое расскажешь!» - возразила опять супруга Собакевича.

«Что ж, душа моя», - сказал Собакевич: «если б я сам это делал, но я тебе прямо в глаза скажу, что я гадостей не стану есть. Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа. Возьмите барана», - продолжал он, обращаясь к Чичикову: «это бараний бок с кашей! Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это всё выдумали доктора немцы да французы; я бы их перевешал за это! Выдумали диэту, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостая натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! Нет, это всё не то, это всё выдумки, это всё...» Здесь Собакевич даже сердито покачал головою. «Толкуют - просвещенье, просвещенье, а это просвещенье - фук! Сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина - всего барана тащи, гусь - всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует». Собакевич подтвердил это делом: он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел всё, обгрыз, обсосал до последней косточки.

«Да», - подумал Чичиков: «у этого губа не дура».

Щи суточные из квашеной капусты

500 г говядины

500 г квашеной капусты

1 морковь

2 луковицы

1 ст. л. муки

4 ст. л. растительного масла

Лавровый лист

Шаг 1. Сварить мясной бульон.

Шаг 2. Лук нарезать и слегка обжарить на масле, добавить квашеную капусту и продолжать обжаривать, постоянно помешивая, пока капуста не станет мягкой.

Шаг 3 . Затем все овощи, почищенные и нарезанные, положить в бульон, заправить мукой, добавить лавровый лист, перец и варить 15-20 мин.

Шаг 4. Готовые щи поставить в холодильник и подержать там сутки (зимой поставить на балкон и дать замерзнуть). На следующий день разогреть и подавать со сметаной.

Няня. Вариант 1. Классический

1 баранья голова

4 бараньи ноги

1 бараний сычуг

2 стакана гречневой крупы

4 луковицы

100 г сливочного масла

Шаг 1. Баранью голову и ноги разварить так, чтобы мясо само отстало от костей. Мясо отделить. Мозг из головы вынуть.

Шаг 2 . Сварить гречневую кашу.

Шаг 3 . Баранье мясо мелко изрубить вместе с луком, смешать с кашей и маслом.

Шаг 4 . Бараний сычуг тщательно выскоблить, вымыть, начинить подготовленным фаршем, в середину его положить мозги, зашить сычуг и поместить емкость для запекания (в классическом рецепте - глиняную), которая плотно закрывается.

Шаг 5 . Поставить упревать в слабо нагретую духовку на 2-3 ч.

Няня. Вариант 2. Упрощенный

5 свиных сухих кишок

200 г жидкой гречневой каши на молоке

Свиное сало

Шаг 1. Сварить жидкую кашу, охладить.

Шаг 2. Добавить в кашу яйцо и набить получившимся фаршем кишки. Посолить.

Шаг 3. Кишки завязать и обжарить на сале. Подавать к щам из квашеной капусты.





Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта